место является новый, и так вечно, до скончания мира эти семь молятся, и этим держится, не обрываясь, род человеческий.
* * *
Есть в этом городе священник отец Спиридон, человек старый. Живет он, как обыкновенный священник, в одном из деревянных церковных домиков, женат, имеет детей. Матушка, тоже старая, еще с ним, дети разбрелись по свету. Когда я захожу к старику, то всегда вспоминаю сказание о семи праведниках. Стою на ступеньке дома, зимой заваленной снегом, без следа человеческого, с волнением ожидаю: «Жив ли, не ушел ли?» Вытягиваю из ворот проволоку, пускаю, что-то звенит, лает собака, а калитка все не отворяется. Я уже привык к этому долгому ожиданию, знаю, что матушка в это время мечется, ищет что-нибудь накинуть на себя. Открывается форточка: показывается лицо ее: отец Спиридон еще с нами. Гремят, звенят крючки, замки, всякие тяжелые запоры-засовы: за семью затворами живет человек, мимоходом пройдешь, ничего не увидишь. Я, хорошо знакомый, и то сколько привыкаю к тишине, окружающей старца.
– Матка! – зовет время от времени отец Спиридон свою матушку.
Она появляется с подносом, вся в ровных мелких морщинках и с таким вещным взглядом, что ничего от нее не укроется: пролети паутинка – дунет, проползи паучишка в булавочную головку – схватит. Заметила нагар на свечке, ни за что не успеешь разобрать, как она его удалила, только видишь – меркнет свеча без черного крючка в пламени.
– Ты что это? – рассеянно спрашивает отец Спиридон.
И матушка на это всегда отвечает каким-то «фигаро». Я долго не понимал, что бы значило это «фигаро», и, по правде, до сих пор не знаю, только думаю, что «фи», значит, скверно, потом еще гарь, и вместе выходит приличное для гостя название французской газеты «Figaro», а главное, сокращает сложную фразу: «Ничего, ничего, это я так, беседуйте, дрянь тут нагорела, так вот я ее…»
Шмыгнула матушка; и опять у нас с отцом Спиридоном не ладится разговор, у меня мелькает разное такое «фигаро», а он рождает слова, как детей, в муках.
Великую свою тайну открыл мне отец Спиридон в одну из таких минут: раз открыл мне отец Спиридон, за кого он вынул частицу в проскомидии, за Льва Толстого, за Льва! Слово за слово, разговорились, и еще узнал я: за папу римского давно уж молится отец Спиридон, за Лютера, за князя Кропоткина; как шла жизнь, о чем думал – находил лиц тех и вынимал частицу, и так их много, живых и мертвых людей, скопилось в церкви отца Спиридона. Тут были французы, немцы, и евреи, и христиане, и язычники, и кого, кого тут не было. Для всех них отец Спиридон строил великий храм, подобный храму Соломонову. Это храм Святой Троицы, где весь мир сходится во имя отца, и сына, и святого духа.
* * *
В начале войны я посетил отца Спиридона. «Как-то он теперь молится, – думал я, – во время войны за соединение всех людей в одну церковь?» И вот снова я сижу у знакомого круглого столика. Отец Спиридон подходит к окну, всматривается, вслушивается. Новые, необычайные звуки врываются в тишину его жилища: вопли женщин, как на похоронные заплачки, скрип телеги смерти и песни солдат. В этот вечер окончились там какие-то большие приготовления и все двигалось вперед. Мы видели, как по улице прямой к выходу из города на запад, где садилось теперь солнце, с песнями двигались войска, рядом с ними шли с узелками в руках плачущие женщины, и там дальше, за городом, куда хватит глаз, до самого солнца все были штыки. Там все пели, а здесь плакали.
В необычайном волнении отец Спиридон сказал:
– Я на минутку был с ними, и меня потянуло… меня…
Это было начало нашего разговора, и в этот вечер я узнал, что храм Святой Троицы вес строится и отец Спиридон теперь молится за виновника войны.
– За Вильгельма? – спросил я.
Неверно и некстати вышел мой вопрос. Нет, не за Вильгельма: отец Спиридон нашел в себе силу помолиться…
– За то существо, – как выразился отец Спиридон.
И, будучи не в силах выговорить «дьявол», рассказал мне, как он понимает «то существо» – причину войны.
В этот раз опять, как будто про отца Спиридона, я записал в этом древнем городе другое сказание: в одной церкви служил священник живым людям обедни; когда плохо стало между этими живыми, священник- скрылся и, невидимый, стал ночью служить людям умершим. Так и говорят в этом городе старые люди, когда слышат звон среди ночи: «Это невидимый батюшка служит обедню покойникам».
Власть и пахари*
Ничего нет наивнее и хуже, как в наше время что-то скрывать от народа. Хуже ничего нет, потому что сам же народ больше всяких властей его хочет победы, наивнее ничего нет, потому что, как ни малограмотен народ, но в такое время все становятся как бы грамотными. Как будто можно бросить камень в пруд и запретить воде волноваться.
Живу я в довольно глухом месте, нарочно посылаю в город за газетами три раза в неделю, и все-таки, если что-нибудь совершается выдающееся, большей частью узнаю я от кого-нибудь из местных малограмотных людей. Так вот и в этот раз чуть ли не раньше газет узнал я от простых мужиков про события возле Государственной думы. Понятие, выработанное парламентской историей и произнесенное теперь у нас, вызвало из недр простого народа широкий отклик совести. И еще бы не вызвать, когда каждый, самый даже темный крестьянин, понимает, что не армия виновата, а внутренность, снабжающая армию. Можно себе представить, какое впечатление на простой народ на почве этой больной «внутренности» вызвало известие о министерстве общественного доверия. Ответственное министерство в народе называется просто ответственность. Спросишь говорящего об ответственности, кто и перед кем должен отвечать.
Ответят – сподручники.
Так называется правительство.
А на вопрос, перед кем отвечают сподручники, говорят:
– Перед государем, народом и Думой.
Иногда прибавят, что Государственный совет – это лишнее, от него только путаница.
Иногда, кроме сподручников, называют хищников-купцов, всех, кто наживается на несчастии войны, а то даже назовут какое-нибудь лицо, более других виноватое в недостаточном снабжении армии.
Странно бывает слушать, как этот народ, мирный и малосведущий в истории, начинает теперь по-своему обсуждать понятия, выработанные историей других народов.
Первую весть об этой «ответственности» занес ко мне Хорь. Мне уже приходилось писать здесь, что у меня есть сосед-хуторянин, тот самый тургеневский неумирающий Хорь, который, в противоположность самоуглубленному Калинычу, занят вопросами общественности.
– В Думе заявили ответственность! – сказал Хорь. И сейчас же прибавил: – Теперь ему пощады не будет.
«Его» Хорь назвал по имени главного виновника в недостаточном снабжении армии.
– Испитилась вовсе Россия, – продолжал Хорь, – но, может быть, теперь у нас будет настоящая власть.
– Какая же это будет власть? – спросил я.
– Административная, – ответил Хорь.
Конечно, я был поражен: в другое время кто же больше Хоря этого бранил нашу административную власть; слушая его беспощадную критику, можно бы долго считать его за отчаянного революционера, говори он свои речи не на своем уединенном хуторе, а в селе, так давно бы ему в кутузке сидеть, и тут вдруг этот же Хорь понимает ответственное министерство как торжество административной власти!
– Что эти суды и пересуды! – говорил Хорь. – Таскался я много лет по судам, нам нужна власть твердая, короткая, неукоснительная и справедливая.
– Может быть, такая божественная власть?
– Божественная власть, конечно, такая, только до бога далеко, а у нас на земле власть административная.
Понятно было одно, что это не та наша обыкновенная власть, а новая, идеальная, – пахарь взалкал по хорошей власти.
Я залюбовался клеверным полем.
– Какая благодать!
– Благодать-то благодать, – усмехнулся Хорь, – да недалеко уйдешь с этой благодатью.
Он хотел сказать, что нет ничего лучше клевера, да вот приходится оберегать его.
– Народ не может оберегать себя, – сказал Хорь, – народ этим не любит заниматься и не может. Нужна власть! Наше правительство слабое: не знает времени. Правительству нужно время знать. Теперь время такое, что каждого надо выслушать, понять, исполнить, что желает народ. Время сейчас народное. А вот дай перейдет срок – и он опять всунется к полям, замолчит: пожалуйте тогда, делайте, что хотите, ваше от вас не ушло и не уйдет во веки веков, потому что народ власть не любит. Ихнее от них не уйдет.
– Вернется народ в поля, – сказал я, – опять произвол?
– И опять произвол, а потом опять чистка!
– И так до скончания века одно и то же?
– До скончания века, до последнего Страшного Суда.
– И потом?
– Потом так и останется: власти больше не будет, и народ будет сам, последние будут первыми, и первые – в огонь. Только до того времени далеко, сейчас народ без власти не может.
Так вот и в самых глухих местах по-своему разговаривают о всем, что пишут в газетах, разговаривают грамотные и неграмотные; время такое, что все тайное становится явным.
Слепая Голгофа
Слепая Голгофа*
I. Гроза
Вечером я прохожу мимо одного холма и там, между прочим, замечаю наверху тучку кровавого цвета и к ней по холму медленно подбирается пахарь.
Заметная была тучка, многие потом ее вспоминали и говорили, что тучка была перед войной. Старый летописец и начал бы с этой тучки кровавого цвета писать о войне.
Еще бы летописец поведал о горящих на сотни верст лесах, о солнце, желтом, померкнувшем от дыма, о небывалом на Севере зное, о большой забастовке в столице.
Вздорожали неслыханно продукты; в русской деревне стало дороже жить, чем за границей, пьяные, нищие, всякий бродячий люд появился в громадном числе, и стало среди состоятельных людей обыкновением от всего этого уезжать за границу на летнее время, а в Государственном совете беспомощно ломали голову над изысканием средств спасения от пьяного бюджета.
Почти уже накануне войны один старообрядец перечислил мне все эти признаки конца, присоединил сюда шесть пролетевших над селом аэропланов и архиерея, благословляющего народ, стоя в аэроплане, в соответствии с этим привел текст из старинных книг, что будто бы перед самым концом мира полетит по воздуху какой-то монах…
В последние часы я слушал песню кузнечиков в спелых полях: это была последняя песня природы. В эту ночь наконец все разрешилось страшной грозой. Сквозь тонкий сон я слышал громыхание на небесах и тут же под окном человеческий крик:
– Старосту, старосту!
При свете молнии вижу на улице всадника и вокруг него, как силой молнии, пораженных людей. Это, как сила молнии, поражающее слово было самое ужасное в мире:
– Война!
II. Телега смерти
После первой суеты наступило молчание, казалось,