Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша

без дум, голый горел на земле, – нет, нет…

Ужасный сон исполнялся, поезд двигался, я рядом бежал, прижимая к груди дурацкую голову голландского сыра.

Был один момент, дверь вагона была у самого конца платформы, после которого начиналась земля, и тогда бы там, снизу, уже невозможно бы было вскочить в очень высоко поднятую дверцу товарного вагона, но десятки рук меня отдельно и сыр отдельно подхватили, и потом в темноте, как самодвижущийся танк по трупам, я полез и остановился на своем месте. Сыр двигался отдельно, и, когда я прибыл, старик держал его на руках, как ребенка, и ласково говорил мне:

– Вот и сподобил господь!

Нет, я не завидую тому, кто в том году не испытал этих ужасных путешествий и избежал слепой пропасти жизни. На верхней полке яруса умирал, хрипя, человек, в углу на среднем – рожала женщина, в щелки сверху лилось и сыпались подсолнухи. Двадцать восемь часов в полной тьме я лежал, задавленный чужими вещами, и одна радость была – зажечь спичку и покурить. Один раз при вспышке света я видел, как задремавший старик держал мой сыр. И что меня поразило, в лице его была совершенно материнская улыбка. Я не пытался взять у него сыр, для меня сыр перестал существовать как моя собственность, не я спасал его, сыр в моем кошмарном сознании принадлежал всему народу. Другой раз, помню, какой-то человек наклонился к старику, взял у него сыр, поднес к уху и стал нажимать, как арбуз.

– Хлюпает, – сказал он.

И передал другому любопытному, и тот тоже, выслушав, сказал:

Здорово хлюпает.

После того сыр не возвращался в нашу сторону, и я, решив, что его съели голодные, забыл о нем совершенно.

После двадцати восьми часов полной тьмы, корчей и страшной вони – как было радостно выйти на волю: каждый листик на дереве мне казался живым существом и все дерево – большим государством зеленых жителей, я шел под солнцем в большой толпе, и шестипудовая ноша моя в то время была мне легка. Вдруг кто-то крикнул:

– Эй, ты, в шляпе, стой!

– Стой, стой! – кричала масса голосов.

Я оглянулся и увидел: над черной толпой под солнцем, как огненный пал по суходолу, летит прямо ко мне от руки к руке мучитель – мой сыр.

Вернисаж*

Вчера, друзья мои, выезжал в Царское Село, стыдно сказать зачем: покупать черный хлеб. Возвращаюсь из Царского с хлебом, а на столе у меня лежит почетный билет на вернисаж выставки «Мира искусства». По простоте своей роздал я хлеб жильцам голодным и себе оставил только на раз. Утром съел остаток черного хлеба, надел смокинг и – на вернисаж.

Вернисаж, нужно вам знать, происходит от слова vernir – полировать: художники полируют картины, и вообще вернисаж значит праздник художников. Раньше, во времена белого хлеба, я почему-то презирал все эти вернисажи и премьеры, теперь на черном хлебе меня затрепало: каждый день куда-нибудь, – до того, что некогда сходить к зубному врачу. И так замечаю, что не я один, а как-то все теперь больше, чем прежде, без толку треплются.

Судьба одной картины потянула меня на вернисаж. Я видел ее в мастерской художника и принимал участие в совещании, выставлять ее теперь или погодить. Казалось, с одной стороны, что эту картину, по сюжету военную, публика неминуемо будет судить по войне, а не по искусству. А с другой стороны, выходило и так, что если пережитое нами во время войны сольется с замыслом художника, что если это не Петрова-Водкина, а наша собственная картина окажется, то как же ее не выставлять? Как-то раз говорю одному знакомому, что вот картина есть замечательная, три года сидел над ней художник.

Сюжет?

Война.

– И он приемлет войну?

Такой человек был решительный, что я побоялся, и говорю:

– Нет, не приемлет.

И стал об этом раздумывать. Пушек на картине нет, аэропланов, убитых, и всего только два раненых: вождьпрапорщик, центральная фигура, смертельно и один солдатик, который, можно думать, потом вылечится. Словом, батального очень мало, но сказать, что вовсе нет, тоже не совсем верно: линия солдат со сверлящими глазами, с ружьями наперевес идет в атаку. А в то же время а не батально: земля под ними не та земля, из-за которой дерутся, а чудесно преображенная земля, мать-пустыня. Лицо у смертельно раненного – лицо существа высокого на земле: человека.

Мой собеседник спросил:

– Ток он войну не приемлет?

– Нет, – говорю, – войну не приемлет.

Не согласился он со мной. Одним словом, волнение художника перед выставкой передалось мне. И, как узнал, что картина выставляется, как же тут не идти на вернисаж.

Иду на выставку и представляю себе перед картиной толпу приемлющих и неприемлющих в согласии: один будет толковать ее батально – и что же? – там батально все верно; а неприемлющим тоже хорошо: не радость же войны изображена на картине. Мастерство остановит эстетов. Среди всех них какая-нибудь женщина в трауре узнает своего любимого и… «Вот, может быть, из-за этого картину надо бы подождать выставлять», – раздумывал я.

И оказалось совершенно другое, потому что я никогда не бывал на вернисажах. Собралось тут народу столько, что картин почти совершенно не видно. И какой народ? И разговор не о картинах, а о разном, что вчера видели и слышали, о премьере в одном театре, в другом, о «Маскараде», о Мейерхольде, об оккультизме.

С трудом нахожу я «нашу картину», мало толпятся возле нее.

– Что это? – говорят о смертельно раненном.

– Дон Кихот!

Лицо иконографическое.

– А какое художественное разрешение?

Война!

И переходят к другому. Но другое тоже только на мгновенье показывается, заслонили, переходят к третьему, к четвертому. И так как-то все кругом, и кажется, что вернисаж значит водоворот.

Картина в этот водоворот не попала, завтра ее узнают, оценят другие, но в этот водоворот она не попала: она слишком серьезна.

Вышло не так, как хотелось, но вышло к хорошему. Вы меня поймете, если представите любимое произведение, как любимое существо в водовороте: сегодня оно предстало на мгновенье, удивило, но кого удивило? Предстало и погрузилось, а потом вынырнуло вверх тормашками, потом боком, потом рука, нога, нос. И главная беда в том, как хорошенько подумаешь, что не любимое это существо ныряет в водовороте, а сам ныряешь в этой праздной толпе.

Уходя с выставки, говорю знакомому, что никогда в жизни своей не приду на вернисаж.

– Придете! – спокойно говорит он.

И, должно быть, приду: затянуло меня.

На Марсовом поле вспоминаю что-то, где-то тут было похожее…

Ах да! скэтинг-ринк.

Тут было это. Скэтинг-ринк и вернисаж – это очень похоже. Там тоже шло все кругом. Толпа, залитая светом электричества, в пыли мастики, пахнущая пудрой, потом, духами, мчится очень скоро по кругу, не находя себе выхода: свыше было ведено некиим злым существам вселиться в них и низвергнуться, но выхода не было нигде, чтобы низвергнуться, и одержимые мчались по кругу, не находя себе выхода.

Так что нового, друзья мои, о вернисаже я сказать вам ничего не могу: был скэтинг-ринк, а теперь вернисаж… Но поистине ново то, что завтра я опять за черным хлебом должен выезжать в Царское Село.

Голубое знамя*

I

Любимое наше, бывало, с Семеном Иванычем в железном ряду кубари гонять. Расчистим ледок, запустим кубарь и ну его коровьими хвостами нахлестывать. Самое разлюбезное дело: Семену Иванычу погреться, а нам, ребятишкам, потеха. Мы свой кубарь гоняем, а рядом дядюшка Митрофан Сергеевич живот кушаком подтянет, бородищу упрячет под воротник, поплюет, поплюет на руку – и тоже греться; за лавкой дядюшки братья Кожуховы, потом Ершовы, Абрамовы и компания – все знакомые и, посчитаться, – все родня, и все гоняют зимой кубари плетями из коровьих хвостов.

Куда все теперь девалось! В железном рядке разве десятая лавка цела, в рыбном остались только Черемухины, и то не свежей икрой и стерлядью торгуют, а только на голом соленом сазане сидят. Против других дела у Семена Иваныча были еще ничего; другие взяли в своем природном деле: кто махоркой торговал – с махоркой погиб, кто по мучной части – становился вместе с мельницами, а Семен Иваныч все перебегал с дела на дело, как еврейчики, и только в самые последние дни закручинился, – никаких товаров не стало. Прошел слух, будто немцы уже навезли в Питер свои дешевые товары, но ехать в ад кромешный за дешевыми немецкими товарами Семен Иваныч не решался и мысль эту даже отгонял от себя, как непристойную. Выехал же он в Петербург не из одной корысти и как бы вне себя и совсем неожиданно: ехал на похороны в Лебедянь, а попал в Питер за дешевыми немецкими товарами.

На Филипповках случилось, скончалась в Лебедяни его племянница Сонечка, как в телеграмме было – скоропостижно. Знал Семен Иваныч эту Сонечку девочкой, лет пятнадцать тому назад, любил с ней возиться и звал Козочкой. С тех пор не видел ее; доходили только слухи, что Козочка его теперь уж с актерами путалась и даже ездила в Париж танцевать. Почему Семену Иванычу при нынешних-то путях вздумалось ехать на похороны полузабытой родственницы – трудно сказать: то ли делать стало нечего и забродило в человеке странное, – Семена Иваныча у нас считали всегда немного странным, – то ли что в семье неладно: старший мальчик стал воровством заниматься, – или эта разруха со всех концов к тому привела, что наперекор всему новому, красному, как бы голубым знаменем раскинулось старое и захотелось по-старому, старинному свой родственный долг отдать маленькой Козочке, дочери несчастного брата своего, прогоревшего в торговле ливенскими гармониями. Как бы там ни было, а на похороны Семен Иваныч быстро собрался и выехал.

На узловой станции, где одни поезда идут в направлении Петербурга, другие в Лебедянь, во время пересадки встретилась Семену Иванычу знакомая лебедянская акушерка и бух ему прямо про Сонечку: сама покончила с собой его Козочка выстрелом в сердце.

Трех вещей на свете боялся Семен Иваныч: первое – горных пропастей, которых он, степняк, никогда не видал, но снилось ему часто, будто он подходит к пропасти и пропасть тянет его. Второй страх имел перед фокусниками, – что если бы фокусники и магнетизеры не оказались на деле, как все говорят, обманщиками, а, правда, могут это, – так вот, как подумаешь об этом, кажется, сходишь с ума, – очень страшно! А третье – самоубийство: мысль об этом, как пропасть, утягивает, и одно тут средство спасения: не думая, бежать, как от пропасти.

На станции, в сторонке, притулился Семен Иваныч, руки сложил

Скачать:PDFTXT

без дум, голый горел на земле, – нет, нет… Ужасный сон исполнялся, поезд двигался, я рядом бежал, прижимая к груди дурацкую голову голландского сыра. Был один момент, дверь вагона была