на животике, а большими пальцами, как в купеческом быту часто видишь, палец о палец крутит мельницей, и час, и два, и сколько угодно так прокрутит, пока не перемелется и не выйдет новое решение.
Так вот был человек ясный, прозрачный, торговал, грелся – гонял коровьими хвостами кубари, и тут была ему от всех и цена, и учет, и дань, но вот, поди, узнай его на узловой станции, одинокого, когда он часами сидит, крутит пальцами и выкручивает ни с чем не сообразное: собрался ехать на похороны, а узнав, что покойница сама с собой покончила, поехал в Петербург за дешевыми немецкими товарами.
II
Приехать-то приехал Семен Иваныч в Петербург, а выбраться оказалось труднее: заказал билет – обещали к пятнадцатому декабря, сиди целую неделю без всякого дела в этом аду. Никаких дешевых немецких товаров не оказалось, пустяки всякие – кремешки, зажигалки, немного какао, и то все продается по ужасной цене; делать купцу вовсе нечего. Громят винные погреба, всюду стрельба и такие лица у людей, что заглянуть страшно. Днем еще туда-сюда, а вечером в номере все страхи к Семену Иванычу собираются, хуже, чем во всяких снах и предчувствиях.
«Положим, – размышляет, – это не наш народ русский разделывает, а разные фокусники и магнетизеры».
А старинный страх Семена Иваныча перед фокусниками другое нашептывает:
«Вдруг это и есть такая настоящая правда и такая новая жизнь сложится до второго пришествия?»
Второй страх, пропастной, тоже постоянно мучит в номере: то светло и тепло в комнате, а то вдруг без всякого предупреждения свет электрический погаснет, и с тоненькой восковой свечкой сидишь, как над пропастью.
И третий страх лезет тогда, самоубийственный страх, и вышел бы на черную улицу, расстегнул бы волосатую грудь: «Валите, ребята, в меня, – один конец!»
Но боже сохрани выйти на улицу; чуть засмеркается, бегом бежит Семен Иваныч в свой номер и там один, со своими страхами, кружится, как заяц на залитом водою голодном острове.
Утром пятнадцатого мальчик принес билет на поезд в десять часов вечера. Обрадовался Семен Иваныч. Выехал на вокзал засветло, для экономии на трамвае, и ящик с чаем очень удобно устроил в ногах, никому не помешал. За десять рублей солдат выбил для него окно в первом классе, и оказался хороший, честный солдат: сохранил ящик с чаем и занял место в уборной на ящике.
Семен Иваныч устроился, перекрестился: донеси, господи! Вдруг около десяти вечера объявляют: «Не пойдет!» Метель засыпала всю рассыпанную Русь и соединила в одно прежнее белое необъятное царство.
На обратный трамвай номер пять со Знаменской площади на Васильевский остров опять с чайным ящиком очень удобно устроился Семен Иваныч, никому по помешал. Слышно было, как из пулемета стреляли, но в трамвае на людях было не страшно. Переехав уже Николаевский мост, номер пять вдруг остановился, и свет в трамвае погас, и номер восемнадцать, который вплотную шел за пятым, тоже погас, и все трамваи в столице, где какой шел, на том месте остановились и погасли: тока не было. Пождали час и два, – кому охота в метель под выстрелами пешком идти?! Но, делать нечего, один за другим разошлись пассажиры, исчезая в метели, и, наконец, кондуктор ушел.
С тяжелым ящиком – пятьдесят фунтов чая! – выходит последним Семен Иваныч, озирается: света – огонька не видно кругом, и ни одного человека нигде, и, кажется, если бы и появился где-нибудь человек, так страшнее был бы самого лютого зверя. Вот если бы много людей – тогда ничего. В надежде встретить много людей на Большом проспекте, спешит Семен Иваныч так, будто за ним гонятся, во весь дух бежит, задыхается под тяжестью ящика. А на Большом еще хуже, – на проспекте пусто, как в сибирской пустыне, и даже пустое, чем там: там от веку положено, а тут проспект, огромные дома – и никого!
Частую перестрелку донес ветер с Гавани, и так близко кажется, вот сейчас тут, на чужбине, и останешься совсем. Тогда явственно предстала Семену Иванычу его Козочка-покойница, Сонечка-племянница, снежно-белая, и жалится, зачем он бросил ее в Лебедяни и ее маленькие похороны променял на такие большие и все равно такие неправедные. Покачнулось видение, разлетелось, и показалось в метели огромное серое чудище: то понизится, то вырастет, и машет, машет, прямо на Семена Иваныча.
Выронил ящик, посторонился, перекрестился, и огромное выбежало из метели маленькой черной собачкой прямо на Семена Иваныча.
Потом выросли какие-то три горы и вышли к Семену Иванычу тремя штатскими, с ружьями. Осмотрели крышку, взломали, – чай!
– Мародер!
И повели куда-то Семена Иваныча.
III
В той комнате, где грезили когда-то благородные девицы, записанные в бархатную книгу, сидят два генерала и в шашки играют, третий генерал заметает комнату. Каждый час вводят новых арестованных. Два старичка – были когда-то директорами департамента – пробуют уснуть и, холеные, не могут уснуть от всякого шума, вскакивают, узнают место, и опять ложатся, и опять вскакивают, как заводные. Полковник, пожилой человек с офицерским «Георгием», бормочет что-то без перерыва про митрополита Антония. За полночь слышится в коридоре:
– Мародера поймали!
И вводят Семена Иваныча. Дико обводит горящими глазами грузный, черный, с проседью, всклокоченный, занесенный снегом человек и тяжело садится на табуретку.
Руки у Семена Иваныча на животике, большие пальцы неустанно крутятся один возле другого и час, и два. Безумный полковник с «Георгием» ему, как другу, рассказывает о средствах спасения родины: завтра он подаст прошение митрополиту Антонию, чтобы ему разрешил митрополит идти во все притоны хулиганские и вертепы и собирать хулиганов под голубое Христово знамя.
– Это завели их не туда, а в наших хулиганах много божественного!
Слушает внимательно полковника Семен Иваныч, а глазами косится на генералов, играющих в шашки, замечает, как загоняется пешка, запирается.
– Завели народ не туда! – бормочет полковник.
– Кончена, заперта! – объявляет генерал.
Семен Иваныч что-то промычал и очень обрадовал полковника: все-таки голос подал.
– Я, – говорит, – соберу для митрополита всех хулиганов под голубое знамя, приведу всех под благословение к митрополиту, и Россия будет спасена.
Глубинеет ночь. Где почивали смольные благородные девицы, записанные в бархатную книгу, вповалку спят теперь арестованные генералы, и бывший член Государственной думы, и член Учредительного собрания, разные социалисты, чиновники, только не спит один Семен Иваныч и все крутит пальцами.
Смольная Грезица коридорами-арками переходит в зал с двойным светом, где принцессой танцевала Екатерина Великая с последним польским королем, и скрывается в верхних голубеющих окнах.
Голубеет утро. Просыпаются заключенные один за другим и все на Семена Иваныча смотрят: как сел вчера на табуретку, так и теперь не шелохнется, сидит и только пальцами крутит. Хозяйственный генерал приготовляется к чаю; встают, оправляются директор департамента, социалисты, депутаты.
Часы бьют десять, одиннадцать, двенадцать… В первом часу объявляют Семену Иванычу:
– К допросу!
Так подумал Семен Иваныч, когда привели его к допросу, что это судьи сидят, и очень удивился им: знакомые, такие хорошо знакомые, как жил всю жизнь с ними, такие же точно и тут – на том свете – сидят.
– Здравствуйте, приятели!
Хмурые, молчат судьи.
– Зазнались, черти, не узнаете?!
И хохотать.
Велели Семена Иваныча вывести, но под послед он успел им ввернуть:
– Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного!
* * *
Какой-то секрет от всей заворошки открылся Семену Иванычу в эту затворную ночь, и все его страхи прошли, как будто он забежал дальше всякого страха и сам стал как страх. В самое пекло идет, в самую гущу бесповоротную, где возле винного склада красногвардейцы третьи сутки стреляются с пьяницами. Без всякого страха под пулями идет, идет Семен Иваныч к пьяницам.
Пьяницы отвечают:
– Наше превосходительство!
Рыжий, растрепанный, вовсе пьяный солдатик подносит вина.
– Под голубое знамя, шагом марш! – командует Семен Иваныч.
– Точно так! – отвечает рыжий.
Безумный и пьяный выступают под пули, и пули не берут их: никакого страха не имеют безумные и пьяные, они сами как страх. Свертывают сани, грузовики, автомобили, останавливаются трамваи, пропускают безумного идти с войском.
Так Семену Иванычу и представляется, будто не один пьяница за ним идет, а все полки, вся пьяная Русь шествует под голубое знамя. Семен Иваныч больше ничего не боится, – Семен Иваныч сам теперь как страх. В ужасе сторонятся прохожие, обыкновенные люди, издали смотрят, как шествуют: безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии.
Комментарии
Список условных сокращений
ИМЛИ – Архив А. М. Горького Института мировой литературы АН СССР им. А. М. Горького, Москва.
Горький – А. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Гослитиздат, 1949–1955.
ЛН – «Литературное наследство».
Собр. соч. 1929–1931 – М. М. Пришвин. Собр. соч. в 6-ти томах.
М.-Л., ГИХЛ, 1929–1931.
Собр. соч. 1935–1939 – М. Пришвин. Собр. соч. в 4-х томах. М. Гослитиздат, 1935–1939.
Собр. соч. 1956–1957 – М. М. Пришвин. Собр. соч. в 6-ти томах. М., Гослитиздат, 1956–1957.
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства, Москва.
Кащеева цепь*
Рождение замысла автобиографического романа М. М. Пришвина «Кащеева цепь» относится, по-видимому, еще к дореволюционному времени, но вплотную к работе над этим произведением он приступил в декабре 1922 года после окончания повести «Мирская чаша». В «Кащеевой цепи» Пришвин совершает «прыжок в прошлое» героя «Мирской чаши» – Михаила Алпатова, обращаясь к его детским, отроческим и юношеским годам. Начало романа писалось Пришвиным в деревне Дубровка близ Талдома Московской области.
«Кащееву цепь» Пришвин называл «очерком своей жизни». Хронологические рамки романа намечались автором от конца царствования Александра II (1870-е – начало 1880-х годов) и до современности. «Мирская чаша» должна была войти в роман как одна из его составных частей.
Воссоздавая картину русской социальной и общественной жизни конца XIX – начала XX века, Пришвин, верный исторической правде, с большим художественным мастерством создает в «Кащеевой цепи» образы разоряющихся, теснимых «банком» дворян-помещиков и богатеющих сибирских купцов-колонизаторов, батраков, безземельных крестьян и духовенства, провинциальных интеллигентов-народников и первых марксистов-подпольщиков. Примыкая к таким классическим в русской литературе образцам «семейных жизнеописаний», как трилогия «Детство», «Отрочество» и «Юность» Л. Н. Толстого, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» С. Т. Аксакова, «Кащеева цепь» имеет и весьма существенное отличие от них. Это философский роман, в котором на первый план вынесена личность автобиографического героя, проходящего трудный путь познания себя и окружающего его мира. Что же касается отображенной в «Кащеевой цепи» предреволюционной эпохи, характеризуемой ломкой всего старого уклада жизни, то ей в романе отведена роль социального и бытового фона. Историческая действительность со всеми ее реалиями и подробностями предстает в произведении Пришвина сквозь призму восприятия ее Курымушкой-Алпатовым – художественно одаренной натурой, обостренно воспринимающей всякую несправедливость и верящей в силу добра. Автор романтизирует своего героя, приподнимает его над будничностью