Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша

всему этому явилась еще какая-то гносеология, и я так понимаю, что вся эта наука вышла из ненавистного мне до глубины души априори. Так ли я понимаю? Я же вполне присоединяюсь к предыдущему оратору и призываю всех к жизни. Вот все, что я хотел сказать. Извините.

И сел.

После того взял слово какой-то агроном Коль, заика, и тоже присоединился к Алпатову. Смысл его долгой и трудной речи был в том, что России теперь нужна не гносеология, а посев клевера, кредитные товарищества, кооперация и конституция.

– Вот и все, – сказал в заключение Коль и опустился на стул.

Тогда взял слово сам докладчик Аксенов и с улыбкой, обернувшись к Алпатову, сказал:

– Ваше пожелание практического корректива вполне осуществилось: ваш предшественник предлагает на капусте вырастить конституцию.

Этот витс[13] с фамилией Коль-Капуста был так удачен, что все мироносицы стали аплодировать.

Алпатов был совершенно побежден. Чижов предложил перейти к повестке дня на очереди вопрос об организации кассы взаимопомощи. После того многие стали покидать собрание. Алпатов тоже вышел на улицу, подавленный и ущемленный.

Маленькая весна

Бульвар, по которому шел Алпатов, между каштановыми деревьями, к себе на Штернвартенштрассе, был несильно освещен фонарями. Немецкая густая толпа гуляющих ровно гудела, как майские жуки на березах в день массового вылета. Бесконечно далека была в эти минуты Алпатову и эта немецкая толпа, и эти русские за границей. Зато в первый раз еще показалась ему за границей хорошая родина Россия. Только нет, он не сказал бы «родина», это слово никак не отвечало встающему в нем чувству. Сказать «родина» можно только в детском журнале «Задушевное слово», сказать «родина» – значит помириться и вместе с тем опуститься. Настоящая родина очень трудная, и без того, что казалась ему теперь долгом, она невозможна, родина с нищетой и тюрьмой какая это родина. Он это новое, впервые встающее у него за границей, назвал бы просто пейзаж: большие поля ржи, перелески, большак с муравой и, пожалуй, люди, необыкновенно доверчивые и душевные. Потом из всего этого определилась близкая душа, с которой во всем можно советоваться, все ей открывать. Так незаметно для себя Алпатов встретился опять со своей тюремной невестой. Но тут случилось, как иногда бывает с людьми, когда они забываются совершенно в себе: так, гадающей невесте показывается в зеркале гроб, старухе разбойник представится, а юношам – как если бы враг застал врасплох и остается только нагнуть голову, чтобы он поразил и кончил все. И Алпатову так было, когда в самый момент, когда он встретил в себе не допустимую раньше мысль о прекрасной родине вне революции и к этому сочувственно и радостно присоединилась, казалось, совсем уже забытая невеста, вдруг близко от него кто-то сказал, назвал его имя…

Алпатов в ужасе оглянулся. Высокий, в блестящем черном цилиндре, с горящими глазами, стоял перед ним Амбаров и робко, почти застенчиво, как сильный мужчина начинает иногда с интересующей его слабой девушкой, говорил:

– Я осмеливаюсь заговорить, потому что слышал вас на собрании, понимаю вас и хочу предупредить: не надо с ними так искренне, здесь русские все холощеные…

– Имеем ли право, – ответил Алпатов, – мы с вами заключать о всех?

Амбаров подумал и не спеша сказал:

– Вот увидите, через месяц вы будете, как и я, держаться в стороне от русских, вероятно, займетесь чем-нибудь своим, и совершенно отдельно.

– Мне бы это было тяжело и непонятно, – ответил Алпатов, – я в тюрьме сидел целый год в одиночке, и то не было мне, как вы говорите: мы там перестукивались.

– Русскому за границей – более одиноко, чем в русской тюрьме, к этому надо привыкнуть.

Неприятно было, что новый знакомый во время разговора, высматривая себе что-то в толпе, часто оглядывался, и когда Алпатов тоже оглянулся вслед за ним, то встретился глазами с женщиной, которая отвечала Амбарову и тоже оглядывалась. Теперь Алпатов догадывался, что благородный тон, в котором Амбаров вел беседу, был обычный светский тон высшего класса общества, ненавистный Алпатову с детства своим обманом. Он с досадой и почти со злобой спросил:

– Вы, вероятно, кого-нибудь знакомого ищете?

Амбаров мгновенно понял тон Алпатова и засмеялся как-то совсем ни к чему, холодным, неестественным смехом, как смеются сектанты или безумные. Потом он сказал с прежней робкой вежливостью:

– Я ищу свою жену.

– Вот как, – растерялся Алпатов, – я почему-то думал, что вы неженатый.

– Нет, я женат, – ответил Амбаров, – вот вы, я думаю, нет.

На это Алпатов, как это часто бывает с юношами, взамен нечаянной дурной мысли о незнакомом и, оказывается, хорошем, женатом человеке, выпалил со всей откровенностью:

– Я не только не женат, но… я вообще: я не знаю женщину.

– Я так и думал, – сказал Амбаров ласково и сочувственно, – я этот ваш ответ услыхал в первых ваших словах о практическом коррективе, то есть, как я понимаю, о жизни самой по себе, я это очень понимаю: это весна в марте.

В это время вышла из толпы молоденькая немочка, совсем Маргарита из «Фауста».

– Эльза, милая, – воскликнул Амбаров и заговорил с ней по-немецки со всей тонкостью произношения, как будто это был его природный язык.

– Позволь представить, – заговорил он, – тебе моего нового друга из недр России.

В словах из недр России, по-немецки aus dem Schoss des Russlands, слышалась самая легкая ирония, и Алпатов себе это заметил.

– Моя жена, – представил Амбаров свою Гретхен Алпатову и спросил ее очень заботливо и нежно: – Здоров ли наш Отто?

Влюбленная женщина смотрела на мужа светящимися глазами и, счастливая, отвечала, что все идет отлично.

– Иди же, погуляй, – ответил Амбаров, – а я пока пройдусь с моим новым другом.

Отойдя немного, Алпатов спросил:

– Вы искали жену, может быть, я вам помешал?

– О дорогой мой, – ответил Амбаров, – не знаю, почему мне так хорошо с вами и все меня в вас веселит. Так и быть, я вам скажу: я искал не эту жену.

Неужели у вас есть другая?

Амбаров опять засмеялся тем смехом ни к чему или как бы в отмщение кому-то другому, находящемуся, очень может быть, и в себе самом.

– Другая! – повторил он вслед за Алпатовым. – Да у меня их в одном Лейпциге три, а до этого я жил в Риме, в Париже, в Цюрихе. По тону вашего вопроса я слышу, что вы это считаете безнравственным?

– Не знаю, – ответил смущенно Алпатов, – мне кажется, я это считаю ни нравственным, ни безнравственным… почему вы так страшно смеетесь, как будто над самим собой? И вы только сейчас говорили о весне, что вам у человека весна нравится.

– Вы чудесно слушаете, – мне нравится весна, и я пользуюсь: каждый год у меня бывает своя маленькая весна… Вот она идет, – указал он в толпе на вторую жену.

Он простился с Алпатовым и просил навестить его в технической лаборатории, где он работает ежедневно.

Старушка Vita[14]

В Германии и теперь продолжается, как в старину, что в первое время студент не очень прикреплен к специальности и бегает из аудитории в аудиторию по любопытству ко всему на свете, пока мало-помалу не определится к чему-нибудь его исключительная способность. У Алпатова это любопытство к знанию еще усилено его обещанием работать для революции, которая теперь ему представляется долгом: он знает, что рано или поздно Ефим явится и придется ему отвечать; так вот, пока не началась такая работа и вместе с тем не определится специальность, он спешит послушать и Вундта, и Оствальда, и Бюхера, и Лампрехта, и всех молодых светил философии. Скоро Алпатов с удивлением вспомнит то время, когда в их подпольном кружке метафизика была почти бранным словом. Вундт читает философию, но его слушают больше врачи, так не похожа его философия на беспочвенную метафизику. И химик Оствальд, точный исследователь, посвящает два часа в неделю, чтобы поделиться со студентами всех факультетов своей философией природы. И, может быть, сам Бюхер додумался до ритмической связи работы и музыки только потому, что в юности занимался философией. В самое короткое время Алпатов переменяет свой русский взгляд марксистского провинциального кружка на философию, в кармане у него постоянно маленькие философские книжки, и «Prolegomena» Канта и «Этика» Спинозы. Он читает и во время обеда, и в постели на сон грядущий, и, – что делает внутренняя потребность! – вся эта трудная поэзия понятий дается ему не труднее, чем беллетристика. Часто он идет в одну аудиторию и попадает в другую, потому что через плохо закрытую дверь долетели до него какие-то интересные слова.

Так случилось однажды: у гениального химика Алпатов услыхал нечто поразившее его и вдруг определил себе как специальность – химию. Довольно сухо читал этот химик свой курс и совсем как-то неожиданно для всех заволновался и даже покраснел. Это Алпатов успел уж заметить у всех. Какой-нибудь знаменитый профессор долго читает, и нельзя бывает понять, чем же он знаменит. Студенты покорно записывают лекции от слова до слова, чтобы выучить потом это к зачету и сдать экзамен совершенно без помощи книг. Но, бывает, ученый подходит к изложению того знания, которым он сам обогатил науку, и тут становится неузнаваемым, волнуется, краснеет, преображается даже в своем внешнем облике: совсем другой человек! Студенты, увлеченные, перестают записывать в свои тетрадки и время от времени топают ногами в знак восхищения. Так было и с химиком, когда он вдруг перестал диктовать и даже попросил не записывать: это не знание, это его маленькая догадка в помощь знанию. Речь была о синтезе белка, над которым теперь работал химик: работа эта еще не закончена, но можно предвидеть, что химический белок скоро будет создан и будет совершенно такой же, каким создает его природа в живых существах. И все-таки этот химический белок не живет, как в природе, чего-то ему не хватает, что это такое? Вот тут профессор, этот человек, пепельно-серый от постоянного вдыхания вредных газов, ожил, покраснел, намекнул:

– Не возвратиться ли, – сказал он, – к прошлому, не поможет ли нам немного старушка Vita?

Конечно, если бы профессор эту старую гипотезу о воодушевленной субстанции, называемой жизнью, излагал бы равнодушно, как чужую мысль, то Алпатов бы не попал под ее влияние, но профессор, хотя и очень осторожный, был виталист, и Vita в его творчестве была как Муза в поэзии и, может быть, как для Алпатова была его ускользающая Инна в поисках призвания и личного счастья.

Удивительно было Алпатову, что ученый, сообщая студентам свою

Скачать:PDFTXT

всему этому явилась еще какая-то гносеология, и я так понимаю, что вся эта наука вышла из ненавистного мне до глубины души априори. Так ли я понимаю? Я же вполне присоединяюсь