кажется, не впадают, а выливаются, образуя широкие долины болот. Другие речки приходят навстречу, подпирают Дубну, и опять она выходит из себя, образуя болота на много верст. Все, впрочем, понятно и просто: где-то русло Дубны засорилось, и, не в силах перенести воду через преграду, река разливается и остается огромными поймами. Вот почему и кажется издали, что моренные холмы, муравейники с церквами и частыми селениями погружены в дебри самой дикой природы.
Такое начало романа я почел удачным, очень обрадовался ему, отделал его, двадцать или больше раз вслух прочитал, и все было хорошо и хорошо. Но я всю зиму работал и силы свои израсходовал. Будь весна, как всегда, в природе получил бы поддержку для книги о творчестве, но все знают, какая весна была в этом году: было – как будто новый ледник спускался к нам, и все замерзло вокруг. Садясь за стол, я представил себе, что на лодочке плыву по Дубне между моренами, но взгляд падал на замороженное окно, образы мои обмерзали и останавливались, как ледниковые морены. Теперь я понимаю, в чем дело: я, парализованный усталостью и непогодой, работал не всем существом, а только головой, то, что в нормальной работе я отгонял, как лишние мысли, теперь принимал за цель и описывал их, называя моренами.
Я обыкновенно, если хорошо нишу, то как бы плыву на лодочке, а подо мной волнуется весь океан, и потому я пишу о своей лодочке, что она связана с океаном, и так выходит – говорю о лодочке и получается океан.
Но, бывает, и по-другому пишется: возьмешь океан, а пишешь о лодочке. И это по-своему тоже до того увлекательно, что в первые годы, судя свои вещи по расходу увлечения, я совсем не мог разбираться в написанном. Все было отлично, пока я был неизвестным писателем; за хорошие вещи, назову «океанские», платили, плохие, написанные по «лишним мыслям», возвращали, и я вдруг сам тогда понимал и рвал их. Конечно, редакции иногда ошибались, случалось, я рвал и хорошие вещи. Но не беда, хорошее само возвращалось. Плохое началось, когда явилось доверие к моему имени и оно стало само за себя отвечать. Тут я сделал несколько больших промахов и напечатал лишние вещи, которые и сейчас глядят на меня своими тусклыми глазами.
Есть множество людей, которым ничего не стоит попросить денег взаймы или перейти с кем-нибудь на «ты», но я болею, если приходится занимать, и на «ты» могу только с охотниками и детьми. Так есть очень даровитые писатели, совсем даже не способные глядеть себе вслед: тоже широкие люди, свои ошибки им, как с гуся вода. Я удивляюсь их таланту, но не завидую: это не мастера, и куда лучше их сочинений для меня лес шумит и вода поет. Мастер должен знать себя и талантом своим управлять, как машинист паровозом.
Разными способами, главным образом посредством выбора первых слушателей, или совершенно не понимающих в литературе, или больших знатоков, я стал отмечать в себе то «океанское» чувство и другое, обманчиво увлекающее. Мало-помалу так и нашел я самого себя и организовал сложную защиту такого себя со многими рядами колючих заграждений. И все-таки я до сих пор не уверен, что враг, соблазняющий меня лишними мыслями, не явится с неведомой стороны.
Враг явился ко мне в образе морен, когда я себе представил, что еду по Дубне, продвигаясь на лодочке между холмами, уходящими в дебри болот. Мне вздумалось, глядя на них, найти свои постоянные морены, между которыми будет бежать мой поток. Мало-помалу я до того увлекся сочинением этих «морен», что все на свете забыл. И откуда это взялось! Морены, коротенькие мысли о творчестве, рождались в моей тетрадке во множестве и совершенно задавили живое творчество. Из многих десятков, а может быть, и сотен этих морен, истребленных потом со всею яростью, сохранилось несколько, красиво переписанных, каждая на отдельной страничке. Теперь, когда я овладел собой и морены мне больше не мешают, – они вовсе не кажутся мне враждебными, очень возможно даже, что их потом можно обработать, удобрить, как настоящие морены, и вырастет хлеб. Вот несколько таких уцелевших морен.
Сосуд вечности
Стремление людей в редакции так же бессознательно, как у северного лосося его скачки через пороги и водопады к верховьям реки на места нереста или как у перелетных птиц полет на места гнездований. Я так и догадываюсь, что стремление возродить себя в форме является из той же самой жадности жить, как у лосося его смертельно рискованные скачки на камень, с которого падает вода, или у северной ягодницы в лесу набить корзину брусникой перед самым носом медведя. Форма, которой я добиваюсь так страстно, происходит от жадности так заключить ягоды жизни в сосуд, чтобы он был вечно неистощим.
Коварство этого стремления заключить ягоду жизни в сосуд вечности в том, что ягода-то не себе достается. Я проследил за собой: даже в тот момент, когда я спускаю на окно парусиновую занавеску, подвигаю к себе лист бумаги и начинаю строку с большого Я, – это я уже сотворенное, это Мы.
Родственное внимание
Каждому человеку в большей или меньшей степени дано искусство видеть мир. Каждый в своей жизни как бы спешит наполниться запасом образов любимых и ненавистных людей, животных, растений, с которыми он и уходит из жизни. Но пределы силы этого обыкновенного родственного внимания узки, в старости человек обыкновенно не узнает своих родственников в новых лицах и цепляется за прошлое подробными расспросами о судьбе своих современников. Способность художников видеть мир означает бесконечное расширение пределов этой силы родственного внимания.
Законы и формы
Если мы, наблюдатели русские, возьмем японцев для сравнения с нами, то в их облике нам представится гораздо меньше оттенков, чем у своих земляков. Это потому, что японцы нам мало знакомы, мы не привыкли различать их посредством силы родственного внимания, воспитанной в нас постоянством жизни в пределах своего родного народа.
Еще более поражает наша ограниченность в способности различать, когда мы от человека переходим к миру животных и растений: там все грачи черные, воробьи серые, кошки пестрые, желтые, – по рубашкам только и различаем. Таким образом, подсолнечный мир, значительно охваченный нами в ширину, географически, едва тронут психологически, в глубину, и представляет собой неограниченный материал, требующий приближения к себе родственным вниманием.
С другой стороны, нам присуща способность стирать различия, образованные родственным вниманием, для того чтобы понимать причины, приводящие в движение всех безразлично, и строить на основе этого законы для управления жизнью. Надо помнить, однако, всем людям науки и государственным деятелям, что такие опыты стирания лиц возможны только в лаборатории; в жизни – без лица наше тело превращается в труп. Вот почему если наука стоит на страже в деле охраны общества от блудливого искусства, то искусство должно охранять жизнь от стирания лица, потому что лицо является сосудом смысла всякой отдельной твари.
Творческий акт
Истоки творчества видны в самом бытии, которое даже у животных для своего продолжения требует некоторого отказа от пожирания добычи сегодня, чтоб обеспечить им свое завтра.
Точно так же и ограничивается своя общая жизнедеятельность в интересах выхаживания своих детей. Собака, зарывающая избыток своей пищи в землю про запас, великий пост курицы, высиживающей свои яйца, – вот как в бытии происходит наше сознательное методическое творчество.
Сознательный творческий акт человека заключается в способности жертвовать частью своего бытия и строить из этого, действием воли остановленного потока жизни, законы и формы.
Спасение мира
Женщину мы уважаем за то, что ей свойственно предпочитать любовь (эрос) самому факту размножения (пол); в этом она более свободна, чем мужчина. И если доходит любовь до брака, женщина остается более сильной в самоограничении, необходимом для выращивания и воспитания младенца.
Эти лучшие свойства женщины в творчестве бытия переходят у мужчин в сознательный творческий акт законов и форм, и вообще можно сказать, что женщина занимает первое место в творчестве бытия, мужчина – сознания. Отсюда выходит, что спасать мир надо не гуманизмом, который выродился в кичливость человеческой культуры над бытием, а согласованием творчества своего сознания с творчеством бытия в единый мировой брачно-творческий акт.
Вот эти остатки бесчисленных, истребленных мною морен. Они вовсе не глупы, но неподвижны. Случилось, в самый разгар писания этих морен ко мне пришел комсомолец из педтехникума пригласить почитать у них на вечере новейшие сочинения.
– Что вы пишете? – спросил он.
– А вот все морены пишу, – ответил я.
И с тем, чтобы узнать, возможно ли мое новейшее прочитать у них на вечере, тут же у себя в комнате я прочитал комсомольцу много морен.
Терпеливо и почтительно выслушав меня, комсомолец сказал, что его очень смущает мой романтизм.
– Друг мой, – сказал я, – романтизм бывает разный, и о природе его путного еще никто не сказал.
– Но все-таки, – возразил комсомолец, – в отношении женщины вы сходитесь со всеми, возвеличиваете на словах, на деле возвращаете в кухню.
– Значит, – сказал я, – вы бытие представляете себе в образе кухни, но почему же вы говорите, что бытие определяет сознание?
Мне вдруг пришло в голову определить свой романтизм.
Я сказал:
– Это у меня романтизм бытия.
Комсомолец дал вежливо понять мне, что такой романтизм похож на мещанство. А я, задетый за живое, потому что какому же романтику хочется попадать в мещане, напомнил случай в общежитии того же педтехникума. Молодые люди тайно сошлись, природа взяла верх и все обнаружила. Девушка легла в больницу и там стала матерью. А когда она собралась с силами, преодолела стыд и решилась после всего явиться к экзаменам, товарищи встретили ее на лестнице с цветами в руках.
– Это все было, – сказал я, – вот романтизм бытия. Как же теперь вы думаете, возможно ли мне свои морены прочесть у вас на вечере?
Умный юноша смутился немного, но справился и ответил:
– Конечно, можно, в особенности если вы позволите прочесть в дискуссионном порядке.
Тут я одумался и от чтения морен отказался, неподвижные они. Смотришь на них, как на холмы, которые ледник нарыл, а сам растаял. Наше дело их обработать. Перечитываешь эти свои морены и думаешь: «Кто же это, какой настоящий философ уже давно включил их в свою этику?» Нет, если я художник, то должен распахать их, разработать, удобрить, вырастить на них живое и потом уж читать.
VI
Мне долго казалась таинственной сила, срывающая личины и маски, привлекающая родственное внимание в самое сердце людей и вещей, вызывающая, как духов, людей, хорошо знакомых с интересующим меня предметом, чтобы дать ответ на вопрос. Теперь я знаю,