и ночью думает только об одном: «А сколько он дал?» Другой бы стал бога просить освободить его от вопроса этого, но Григорий Иванович однажды утром встал, умылся, встряхнулся – и в Вологду. Конечно, поехал-то он для Мерилиза будто бы медвежью берлогу искать, да это малое дело, главное было найти этого Прохора и спросить.
Приезжает он в ту деревню, спрашивает Прохора-мужика.
– Дом Прохора Семеныча? – отвечают ему, – а вот иди и сам сразу узнаешь: дом этот у нас один под железной крышей, на каменном фундаменте.
Идет Григорий Иванович по деревне и видит, действительно: дом большой, пятистенный, под железом, окрашена крыша медянкой, стены дома обшиты и в золотой охре, наличники белые, фундамент высокий, каменный и облицованный. Вход, уж конечно, в таком доме парадный, под навесом, и на двери электрический звонок.
Позвонился Григорий Иванович. Женщина дверь ему открывает с почтением, просит зайти в переднюю. А там в прихожей зеркало и вешалка березовая, хорошо полированная. Женщина эта повесила его шапку и полушубок, дверь открывает, а там светлая большая комната, па окнах кружевные занавески чистые, белые, медные шпингалеты блестят, двери все тоже по белилу наведены лаком, пол крашеный, и по нем во все стороны дорожки настелены. А посередине комнаты большой стол, на столе чищеный медный самовар, и там за самоваром сам Прохор Семеныч сидит, в красной рубахе, на красном жилет черный с зеленым отливом, борода расчесана волосок к волоску, на голове пробор и от масла блестит. Поклонился Григорий Иванович.
– Кто ты такой? – спрашивает Прохор Семеныч, – откуда и по какому делу пожаловал?
Не узнал. А когда Григорий Иванович напомнил ему, как охотились с Мерилизом, встал, обрадовался бог знает как, стал угощать чаем, вином, закусками разными. Три дня так жили за столом, ели, пили, душевно разговаривали, и все три дня Григорий Иванович о главном своем деле спросить не смел. В конце третьего дня на расставанье изрядно выпили, и тут наконец Григорий Иванович осмелился и спросил, сколько дал ему Мерилиз. Сразу Прохор Семеныч в лице потемнел и говорит:
– Григорий Иванович, не обижайся, душевно говорю тебе, оставайся у меня, живи хоть месяц, хоть два и приезжай ко мне во всякое время, днем и ночью, во всякий час будет стол для тебя накрыт, а об этом не спрашивай, с этим я умру и никому не скажу: это моя тайна.
Командирова кочка
Во время этого рассказа народ из чайной подвалил, слушали стоя и потом сами готовы были рассказывать без конца о старых похороненных временах барской охоты. Но у меня была своя тема о таинственной Клавдофоре, я завел речь об этом. Долго меня не понимали, но когда я показал руками, какая она, Лахин, Александр Гаврилыч, встрепенулся:
– Так это шары?
И так начал о них рассказывать.
– В городе есть син-ди-кат, что это такое?
Я спросил:
– А я почем знаю. Читал своими глазами вывеску: синдикат. И еще я читал: аз-вин.
– Это значит: азовское вино.
– Так вот, в городе есть син-ди-кат, и аз-вин, и все двадцать четыре удовольствия. А у нас в Заболотском озере только шары и кряквы. Нет, мало им в городе удовольствий, подавайте крякв и шары. Однажды приехал к нам даже из-за границы немец Филей. «Покажите шары!» Мы взялись проводить. «Не надо провожать, я сам». Мы говорим: «Самому невозможно». А он: «Филей все может, Филею все возможно». Засучил рукава и показал на руках булки. Мы дали ему лодку. На озере известно сто островов и разных плесов. Мы велели ему править на Командирову кочку.
– Что это за Командирова кочка? – спросил я.
И рассказ о путешествии немца Филея перешел на Командирову кочку, о том, что за сутки до разрешения охоты какие-то Пашка и Петька приходят в трактир и сговариваются. После того Пашка берет ружье, садится в лодку и отправляется делать шалашик на этой самой кочке. В ночь под первое августа Петька везет командира, в темноте подплывает к кочке, Петька говорит командиру: «На вашей кочке, товарищ, кто-то уселся». – «Поговори с ним», – отвечает командир. «Уступи! товарищ!» – просит Петька. «Как же мне уступить, – отвечает Пашка из шалаша, – я тут целые сутки сижу». – «Да мы не задаром». – «А что дадите?» Дают цену. Пашка молчит. «Ну-ка?» – «Неподходяще!» Потом ладят. Командир садится на кочку. Пашка и Петька едут на свои хорошие места, много бьют крякв и везут командиру добивать их серебряной дробью.
Левушкина Тоня
– Благодарю, Александр Гаврилыч! – сказал я, – извини, что перебил, теперь продолжай о шарах, как немец филей поехал один и, вероятно, не уладил на Командирову кочку.
– Ну да, ему надо было направо, а он круто взял влево и попал на Левушкину тоню.
– Это что такое?
Тут Алексей Михалыч взял слово, у него давно чесался язык.
– Об этом правильно только я могу рассказать. И Лахин с «подчтением» слово о Левушкиной тоне предоставил Алексею Михалычу.
– Название просто вышло, – сказал Алексей Михалыч, – ехал он на лодке уток стрелять, а рыбаки тут невод вытянули, и полнехонький. За то и назвали это место Левушкина тоня. Одно время каким он мне был приятелем, водой не разольешь! И вот на грех случись, позавидовали мне недруги, вроде как бы за буржуя сочли, и увезли у меня со двора, будто бы на гробы, двадцать семь полувершковых девятиаршинных тесин. Приезжает ко мне Левушка на охоту. Я тут и говорю им: «Вы знаете, кто у меня, подавайте назад!» Только свистнули. После того Коля приезжает. Я опять к ним: «Знаете, у меня кто?» – «Знаем, – говорят, – сейчас вернем». Привозят ко мне тес и сваливают. А я кочевряжусь: «Положите на место и ярусом». Сложили. Приходит зима. По первой пороше катит ко мне Левушка зайцев гонять. Понравилась ему моя собака. Продай и продай! Что с него взять, много по советскому времени никак нельзя, а из уважения… что в нем, какое уважение, если его знаменитое имя не могло мне даже тесу вернуть. «Нет, – говорю, – продам я вам собаку, а сам с чем останусь?» Вскоре после него является Коля и тоже: «Продай!» Ну, я, конечно, не посмел отказать, он юрист и человек полезный. Через две недели установилась санная дорога и показались волчьи следы. Привадил я их, прикормил – и в Москву. Докладываю своему юристу о волках. Обрадовался. «Ах, – говорит, – чуть не забыл. Левушка сказал, когда ты приедешь, так непременно чтобы к нему». Вспомнил я о собаке, и сердце у меня упало. «Нельзя ли, – говорю, – не ходить?» – «Никак нельзя». Являюсь. Рад он мне, об охоте говорит и виду не показывает. А потом вдруг: «Ты зачем Коле собаку продал?» Молчу. «Значит, он тебе милей?» Взяло меня за сердце: что, я-то не хозяин, что ли, своей собаке, кому захочу, тому и продам. Вот я на его слова и говорю: «А ежели и милей?» «Милей? – говорит. – Значит, все между нами кончено». Тут я встал и говорю: «Воля ваша, и я на тебе не повис!»
Плес Ленина
Ревниво следил за рассказом соперника Лахин и, только он кончил, сказал:
– Это что! Вот я расскажу. Было это около еврейского праздника Кучки. У меня в садке припасены живые караси, потому что евреи за карасей около этого праздника цену дают непомерную: сколько спросишь, столько дают. Так собираюсь я в Москву, и как раз тут является человек и говорит: «К тебе завтра охотники приедут, ты с ними поаккуратней: между ними Ильич». Правда, на другой день приезжает Ильич. Я открыто говорю: «У меня караси, мне в Москву надо, а сын может». Ильич посмотрел на Саньку строго, поморщился и говорит: «Молод!» – «Пускай, – говорю, – молод, а другому довериться не могу, молод, а надежен и по утиному делу спец».
– Теперь пусть сам он расскажет, как возил Ильича. Санька!
Из чайной пришел молодой человек и прямо сказал:
– Мне рассказывать нечего, а врать я не умею. Сели мы в лодку и поехали бороздой, я веслом пропихиваюсь, он сидит на носу и молчит.
– Сколько времени ехали бороздой?
– С полчаса крутились, потому что заросла она, и человек важный, боишься, как бы не замочить.
– Полчаса бороздой ехали, неужели он ничего не сказал, не спросил?
Ничего, мне самому неловко. Выехали на озеро, солнце вдруг осветило воду, и показались на дне шары, лежат один к одному. Все дивятся нашим шарам; дай, думаю, скажу: «Вот какая диковина у нас в озере!» Глянул на него и не посмел.
– А сам он шары не заметил?
– Ничего я не знаю. Сидит на носу и молчит. Приехали к плесу. Шалаш приготовлен. Сел он в шалаш. Я сказал: «Владимир Ильич, я тут же неподалече буду, если что нужно, крикните, а поутру я сам приеду за вами».
– А что он?
– Ничего! Я отъехал на соседний плес. На вечерней заре вся утка стороной прошла. Ленин ни разу не выстрелил. На утренней ни одна не присела па плес. Когда солнце поднялось, я подъезжаю к нему и говорю: «Вот диво-то! ни одна не присела?» Он ничего не сказал. Сел в лодку, и мы приехали. Вот и все.
– Послушай, Саня, – сказал я, – теперь за Лениным, где что он сказал, каждое слово записывается, вспомни получше, может быть, что-нибудь и сказал, хотя бы самое обыкновенное?
– А что ему говорить с Санькой? – вмешался отец. – Ильич правильно молчал.
– Было у нас и другое. Один старичок взял его за рукав, потянул к себе: «Мне с тобой, Ильич, поговорить надо». И увел его к бревнам. Сели они с ним на бревна и подряд часа два без умолку, то один, то другой. Этот старик Ильичу тогда все пересказал.
Случилось самое обыкновенное, что постоянно бывает, когда соберутся вместе много охотников и друг перед другом начнут рассказывать разные разности: основная мысль, из-за чего все начиналось, бывает потеряна. Ни многочисленные слушатели, ни рассказчики не помнили, что весь сыр-бор загорелся из-за того, что немец Филей, надеясь на свои крепкие мускулы, вздумал по Заболотскому озеру ехать за шарами без проводника и не уладил на Командирову кочку. Я напомнил об этом, и Александр Гаврилыч с большой радостью закончил этот рассказ. Филей, переезжая с плеса на плес, совсем запутался. А солнце между тем поднялось, разогрело воздух, и слепни целой