Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна

– какая нелепость! – высотой больше человека, сидящего на лошади! Случалось в горном распадке на дереве разбирать вырезанные когда-то корейскими или китайскими охотниками слова: «Никто не ходи, чики-чики будет!» (Значит: место занято, а пойдешь – попадешься под пулю.) Случалось, до того подавит тебя эта природа, так уморишься душой без близкого тебе человека, что вот где-нибудь, лежа на скале у моря, почувствуешь ясно, как эта скала под тобой ходуном ходит и тужит, и тужит. И когда очнешься и сообразишь, что не скала это, а сам ты, человече, дышишь и тужишь, то как вот тогда, бывало, хорошо поймешь первобытного человека, населявшего мир богами, созданными им самим по образу своему и подобию. И когда к этому вспоминалось, что была когда-то страна мирного труда Даурия, то невольно, бывало, от нечего делать начинаешь заселять ее своими родными даурами, своими растениями и родными животными. Вот мы воспользуемся теперь этими переживаниями и те обрывки знаний, разные впечатления в путешествии по такой необыкновенной земле, записки, сунутые комочками в карман, соберем в единство как будто бы для восстановления исчезнувшей с лица земли этой Даурии.

IV. Дерсу Узала

Мое путешествие в Южноуссурийский край началось с книги В. К. Арсеньева и особенно, когда при счастливой случайности сам автор этой известной и многими любимой книги встретился со мной лично и увлекательно рассказал о своем замечательном герое Дерсу Узала как о живом человеке. И вот случилось, в наше-то время беспощадной борьбы со всяким суеверием и самой твердой рационализации первобытный человек, суевернейший анимист Дерсу Узала, понимающий каждую ворону, как «люди», вышел на советскую арену жизни и сделался одним из любимейших героев юношей. Конечно, это стало возможным при оговорках рационалиста-автора, понимающего анимизм Дерсу просто как особенно сильную любовь к человеку и всему живому, из чего сложился человек. Я хочу сказать, что Дерсу явился на советскую арену не сам по себе, а через Арсеньева, что к следопытству инстинктивного человека Дерсу присоединяется следопытство разумного этнографа, вернее и точнее – инстинкт дикаря сохраняется и продолжается в разуме ученого. Но это выходит, если много раздумывать, а прямо нигде не сказано у Арсеньева. Мне же хочется, чтобы в нашу Новую Даурию Дерсу вошел именно как ученый строитель жизни, каким, несомненно, в известной степени был сам Арсеньев, но никак не его дикий гольд, безвестно умирающий в тайге, как всякое животное. Да, пора же наконец рассеять чары американских романов, прославляющих дикарей-следопытов, и возвеличить не последних из могикан, а первых из первейших следопытов, ученых-аналитиков и собирателей красивых планов жизни – художников. Итак, уже читая книгу Арсеньева, я догадывался о новом герое Даурии, новом Дерсу, а когда ко мне в комнату вошел В. К. Арсеньев и стал рассказывать о том, как удалось ему написать свою книгу, то догадка моя, что в Арсеньеве было больше Дерсу, чем в диком гольде, стала для меня существующим фактом, и путешествие мое в Уссурийский край с целью собирания материалов для Новой Даурии и ее нового героя, нового Дерсу, бессознательно началось именно в ту пору. Одна черта особенно меня поразила в рассказе Арсеньева о том, как он написал свою книгу. Оказалось, он никогда не думал о книге и особенно о такой поэтической, как «В дебрях Уссурийского края». Военный топограф и этнограф, охотник, много лет работал в тайге и постоянно вел одновременно четыре дневника – общий и три специальных. Работа над этими дневниками, само собой, происходила в конце трудового дня, после какого-нибудь трудного перехода, на отдыхе, часто возле костра. И случалось, все стрелки уже спят вокруг костра вповалку, и спутник экспедиции Дерсу Узала тоже где-нибудь прикорнул, а начальник их, Арсеньев, записывает при свете костра, – да, и так случалось не раз, что половинка фразы напишется, а другая прикладывается спустя несколько минут невольного сна. Но даже и под таким давлением сила поэзии не замерла, и друзья, перечитав дневники, рекомендовали Арсеньеву написать книгу. Сам В. К. Арсеньев рассказывал мне, что он был совсем неумел в литературном деле, его затрудняло, например, событие одного года переносить в другой, и даже на мгновенье он становился в тупик, когда приходилось перенести что-нибудь в дневнике со среды в пятницу. При этом рассказе Арсеньева мне приходило в голову, что вот иногда настоящая поэзия и дается именно тем, кто не сознает себя поэтом и хочет только правду сказать, все выходит сюрпризом, как в «Фаусте», – Мефистофель стремится к злу, а выходит добро; так и поэт: хочет правды, а выходит поэзия. Как занятно! Только не надо выводить, что с одной правдой можно достигнуть поэзии, что не надо учиться поэзии и хотеть ее. Но, несомненно, преобладание или стимул этики был у всех крупнейших русских поэтов, и вот именно это преобладание моральных начал выдвинуло Толстого на первое место среди мировых писателей только что прошедшей эпохи. И потому я думаю, что героя Новой Даурии лучше сделать ученым и общественным деятелем, чем поэтом; новый Дерсу будет у нас искателем истины и правды, а Даурия через это станет красавицей. Мне помогают представить героем Даурии ученого, конечно, новая наступающая эпоха единства всех народов в строительном плане жизни и вместе с тем каждого, даже самого маленького работника, высоко поднимающая морально атмосфера общего дела. Если же оставить мир ученых, как он теперь существует, то – невеселый это мир борьбы самолюбий: ведь не всем же много дано, а часто именно тот, кому мало дано, хочет добрать чем-нибудь лежащим вне труда и таланта. Часто истинный талант прячется, отступает в тень перед бездарным претендентом, смелым и требовательным в своем аппетите. Самым характерным для Новой Даурии, мне представляется, будет то, что каждое личное достижение в области науки или искусства будет встречать среду сорадования, через которое изобретатель или торговец будет удесятерять свои силы и заражать своим примером других, творчество сделается всюдным делом. На больших заводах-втузах, как Уралмашстрой, мы находим эмбрионы Новой Даурии в рабочих предложениях: соревнование там до такой степени побуждает рабочих, работая, думать, что директорам едва времени хватает расценивать и применять рабочие изобретения. К сожалению, в мир науки и искусства это веяние радости общего дела еще не дошло, и даровитый человек остается индивидуалистом, окруженным миром шипучих, бездарных завистников. Вот отчего никакой пророк не признается в своем отечестве, и вот отчего, например, прославленная и у нас и в Европе книга «В дебрях Уссурийского края» на месте своего происхождения не пользуется равным почетом. Там Арсеньев – свой человек, и за свойством, как за деревом, не видно леса его достижений. Назови Арсеньев какую-нибудь маньчжурскую лиану научно неверным именем или вот хотя бы (это и случилось) леопарда пантерой, как завистники скажут: «Все хорошо, только немного привирал», – и напомнят лиану и леопарда. Охотник-ревнивец плечами пожимает, читая у Арсеньева описание медвежьей охоты: да ведь в Уссурийском крае столько медведей, а здешние стрелки друг другу стаканы пулей на голове разбивают, – плевое дело медведя убить, а он расписывает. Бывает, личная профессиональная ревность на нашей старой земле и широкому человеку закрывает глаза на мир творчества другого, гораздо более широкого, чем он, человека. Так вот есть на Дальнем Востоке один из самых лучших стрелков и охотников, немолодой человек, ровесник Арсеньева. Я хочу говорить о нем только хорошее и не буду скрывать его имени, это – старший егерь огромного парка пятнистых оленей на полуострове Гамов Иван Иванович Долгаль. Вот как только зашла у пас с ним речь об Арсеньеве, он прямо сказал:

– У него об охоте ни одного слова верного, все ложь!

И начал доказывать, что не китайцы с их лудевой являлись истребителями уссурийских зверей, а корейцы с их собачками. Корейцы – самые хищные погубители изюбра и пятнистого оленя, а не китайцы, как сказано у Арсеньева. Все ложь, даже и то неверно, что Дерсу Узала был гольд, на самом деле он был таз.

– Ах, Иван Иванович! Вы – такой знаменитый охотник, такой замечательный стрелок, неужели вы не поймете, что книга Арсеньева мало пострадает, если Дерсу в ней будет тазом или гольдом, как вздумается автору.

– Как же не пострадает, – изумленно ответил охотник, – вон идет пятнистый олень, а я назову его вам изюбром, так и если гольда я назову тазом: гольд есть гольд, а таз все равно, что китаец.

– Китаец!

И вдруг мне все стало ясно, и не только то, почему именно Арсеньев таза-китайца гольдом назвал, но и гораздо большее: самое широкое понимание арсеньевского Дерсу в его происхождении. Иван Иванович прав: Дерсу – действительно по существу своему китаец, каких множество живет во Владивостоке: они там точно так яге мило говорят по-русски, как говорит гольд у Арсеньева, и каждый старожил Владивостока имеет среди китайцев друзей, о которых про их верность и способность все переносить, и разговаривать по-дружески с воробьем и вороной, и выручать из беды расскажет совершенно то же, что рассказал нам Арсеньев про своего гольда Дерсу. И долго ли я был на Дальнем Востоке, но у меня в отношениях с китайцами уже наметился свой Дерсу, и я сам, если бы мне привелось сочинять книгу «В дебрях Уссурийского края», назвал бы своего Дерсу гольдом, потому что слово «китаец» навязывает привычно неверное представление.

Так бывает, внезапно в каком-то пустом, почти шутливом разговоре вдруг очень много откроется. Только потому, что Иван Иванович в своем охотничьем рвении к правде намекнул на китайское происхождение арсеньевского Дерсу, я вдруг увидел, что все любимейшие простонародно-русские герои Толстого, Достоевского, Тургенева, Лескова и, пожалуй, всех крупных русских писателей точно так же, как и Дерсу, восточного происхождения; что Арсеньев, описав китайца Дерсу, закончил галерею восточников русской литературы, и я в своем смутном искании героя Новой Даурии, поддаваясь, вероятно, воздействию сил мирового синтеза нового человека по материалам Востока и Запада, стремлюсь нового Дерсу сделать одновременно строителем внешнего мира и победителем воинствующего мещанства Европы.

Так мы шли, беседуя с егерем, в горном распадке; тут, под грудой камней, глухо журчал ручеек, текущий в океан, я проследил его течение от самой первой болотники наверху, на скале, откуда он вытекал, создавая распадок, покрытый роскошными цветами. Сколько камней наворочено! И каждый камень препятствовал ручью, каждому камню хотелось бы этот ручеек прекратить. И когда мы с охотником пришли к берегу и увидели, что наконец-то этот ручеек достиг океана, как тут было не подумать о трудностях

Скачать:TXTPDF

– какая нелепость! – высотой больше человека, сидящего на лошади! Случалось в горном распадке на дереве разбирать вырезанные когда-то корейскими или китайскими охотниками слова: «Никто не ходи, чики-чики будет!» (Значит: