назад с лесенки. Гаврила радостный, а у Алеши глаза опущены и по щекам размазаны слезы. Спокойно собрав все наши листы, Гаврила отдал их девушкам-переписчицам, и мы пили чай и об этом ничего между собой не говорили.
Только уже после смерти Гаврилы однажды у Алеши развязался язык, и мне одному с глазу на глаз он признался: Гаврила заставил его вычеркнуть из анкеты слово «неверующий». И как заставил! Когда они пришли в дом, старик посадил Алешу за стол, положил перед ним анкету, сам же опустился перед Алешей, озорным мальчиком, на колени и с рыданьями умолял его:
– Алешенька, не губи свою душу! Нельзя, милый мой, о себе написать, что неверующий! От этого потом уже не откажешься, и это уже навсегда, на вечность пойдет. На коленях тебя прошу, зачеркни!
Страшна вечность была Алеше, но страшнее вечности был ему этот седой старик перед ним на коленях.
И он зачеркнул.
Но думаю я теперь, тут-то и родился в нем, как потом оказалось, человек, враждующий с вечностью, человек, готовый всю далекую вечность отдать, чтобы только сейчас поднять упавшего перед ним старика…
Алеша женился на одной переславской девушке, блондинке с синими глазами – Милочке: птичка и птичка вольная. Посмотрел я на них, вспомнил прошлое и подумал, что, пожалуй, в этом браке тоже вечности нет.
V. Наш дом
Что это за человек теперь, спрашиваю, кто за два с половиной года войны не пережил в себе сто, а может быть, даже и тысячу обыкновенных наших прежних лет! Вот почему, наверно, теперь так и трудно рассказывать о всем, что было там назади перед войной.
Теперь в простоте своей я, как хозяин маленького, своими руками выстроенного дома, начинаю понимать людей на войне: они, отдавая жизнь свою, рубя врагов, лес рубят для нашего великого дома. Полагаю, что и у них там, на фронте, у каждого есть мечта остаться в живых и потом, когда война кончится, счастливо устроиться с семьей в своем знакомом, с детства любимом уголке необъятной нашей родины.
Как из всех этих желаний складывается общее дело, я понимаю по нашему поселку: каждый из нас строил дом для себя, а вышел поселок, и через несколько десятков лет обитатель моего домика будет считать его своим, и тогда-то окажется, что я рубил его не только для себя, но и для него.
Однако в то время перед войной я рубил вполне для себя, и еще, может быть, много лет пройдет, пока окажется в этом домике кто-то другой.
Напротив, на войне, на передовых позициях, мечта о своем в один миг переходит к другому: прощай, товарищ, будь счастлив! – и все кончено.
Подумаешь об этом скором превращении себя в другого там, на войне, и трудно становится рассказывать о том времени, когда, строя дом, каждый думал о себе самом на всю вечность. За войну мы так много пережили, что, коснись меня теперь строить дом для себя, – я не решился бы, как тогда, идти к директору лесу просить.
VI. В тесноте, да не в обиде
Началось все наше строительство, конечно, от большой тесноты и постоянных обид женщин, теснящихся в общей кухне. В нашем маленьком двухэтажном доме нас размещалось шесть семей, и это был еще самый счастливый итееровский домик. Другие жили еще теснее. Но я должен сказать, что в наших лучших итееровских условиях больше было ропота и обид, чем у них в тесноте.
Там в совершенной тесноте люди как-то больше дорожили питаньем, чем жилплощадью. Напротив, многие из нас предпочли бы недоедать, лишь бы в жилплощади иметь свой уголок. Я это не особой природой нашей или образованием объясняю, а что у пришлых из деревень рабочих настоящая их желанная жизнь была в своем деревенском доме, здесь же он жил временно. У нас, напротив, ни у кого ничего своего не было, и жизнь в этой тесноте для нас была не временная, а вся наша постоянная жизнь.
Находились, однако, даже и в таких условиях чудаки, кто утешал нас своей мудростью: «В тесноте, да не в обиде». А как же не в обиде, если за одной плитой горит шесть примусов, а у каждого примуса не одна, а часто две-три женщины: жены, тещи, бабушки и всякие племянницы и свояченицы.
Не хочу я, конечно, говорить чего-нибудь худого о наших женщинах; за исключением немногих, все были славные и милые, но теснота заедала всех. Возьму, к примеру, нашу Милочку, Людмилу Михайловну: маленькая молоденькая женщина, сказать бы лучше девушка, вся как незабудка на зеленом стебельке в кувшинчике, всегда веселая, всегда ласковая и до смешного добрая. Бывало, только и слышишь: «Милочка, принеси сковородку, Милочка, дай воды», – и так без конца всем делает, со всеми ласковая, а между тем сколько обид получает.
Нет, нет! что бы там ни говорили учителя смирения и терпения, я знаю, никто с этого меня не собьет: есть предел тесноте и обидам, когда именно даже нравственным долгом ставит себе человек дать обидчику сдачи и разломать тесноту.
Тоже и жена Вани-агронома Анна Александровна, дородная красавица с тремя хорошенькими детками: знаете ту силу красоты, когда она распространяется и на других переходит свободно и радостно, как власть и добро. Бывало, как войдет в кухню, как будто и свету прибавится, а выходит со слезами на глазах и вся в красных пятнах.
Тоже и Лидия Федоровна, медицинская сестра, до того порядочная, расчетливая и аккуратная женщина, смеялась над нашими хозяйками, как они постоянно чего-нибудь ищут. Это, конечно, не всем нравилось, и за немецкую свою аккуратность Лидия Федоровна часто получала острый русский ответ. Неделями, месяцами, даже годами не забывала она свою обиду и ходила с поджатой губой.
Сейчас я назвал самых интересных, самых достойных и красивых наших женщин, а ведь были, как и везде, злющие кошки, были никогда не смолкающие старухи, были живые скелеты, и даже была одна настоящая, как у Гоголя, ведьма.
Да, ты побывай-ка, проповедник смирения и терпения, сначала в нашей кухне, приготовь-ка себе обед, а потом и говори свое: «В тесноте, да не в обиде».
Никакого согласия не было у нас, и как всегда в таких случаях, жизнь мало-помалу приводит к полному разладу и заставляет людей браться за ум.
Произошло у нас в кухне такое, о чем потом связно рассказать никто не умел. Вышло вроде того, что ведьма обернулась в кошку, а кошка большой чугун со щами, заготовленными дня на три, опрокинула на горячую плиту, и поднявшийся пар на время скрыл все в кухне. Когда же разошелся – все увидели: большой чугун в опрокидку сидит на голове нашей чопорной медсестры Лидии Федоровны.
Вот тогда-то наша достойнейшая красавица Анна Александровна с пылающими щеками, с взволнованной грудью вышла из кухни, разыскала своего агронома и отрезала:
– Иван Гаврилович, иди сейчас же домой и сложи мне буржуйку: в кухню я больше никогда не пойду.
– Сию минуту, дружочек, – ответил Ваня и пошел складывать печку.
VII. Двойная бухгалтерия
С тех пор как Ваня сошелся с Анной Александровной, он, по-моему, как счастливый золотоискатель, нашел себе неисчерпаемый рудник. Он был один из редких у нас теперь счастливцев, какие в определенной им судьбой женщине находят себе вторую мать и так слушаются ее, как маленькие, и живут с нею всю жизнь, как маленькие с родной матерью.
На него-то вот именно я и намекал как на поборника старинного русского завета: в тесноте, да не в обиде. Завет сам по себе неплохой, если понимать его в том смысле, что первой причиной обид наших нужно считать недоброе состояние наших душ. Но у таких людей, как Иван Гаврилович, выходило это вроде того, что от самой тесноты и не должно быть обиды и что, значит, не надо бороться с теснотой самой по себе, а лишь улаживать между собой наши житейские отношения.
За эти двенадцать лет нашей жизни я вовлек ребят в чтение, мы с ними вместе в долгие вечера разбирали вопросы о выходе из нравственных тупиков, поставленные нашими десятью русскими мудрецами. Удивительно было, что с годами споры наши не затихали, а, напротив, все разгорались.
Ваня упорно твердил, что людей освобождать можно, лишь поскольку они сами себя изнутри освободили, и что, значит, выход к добру можно найти только в себе самом.
– С себя надо начинать, – говорил он, – и этому нужно учиться. На современном языке это называется «мобилизация внутренних ресурсов».
– Знаем мы вас, попов, – отвечал Алеша, – за чаем сидишь и говоришь о мобилизации внутренних ресурсов, а придет настоящая мобилизация, – и я – не я, и лошадь не моя, и сам в кусты.
– Ну, это, конечно, правда твоя, так у нас постоянно бывает, – добродушно смеялся верным словам Иван Гаврилович.
Не со зла спорили эти люди, а, по правде говоря, до войны времечка еще у нас хватало за чаем бороться в воздухе своими мягкими языками. Ваня в этой безобидной борьбе исходил из готовых залежей в своей природе. Из нового он выбирал только хорошее. И так душевное богатство скоплялось у него, как торф: поживал – наживал – складывал в душу свою, как торф складывается в лесу.
Но мой бедный Алеша спотыкался о каждую новую мысль и переживал сам за свой счет.
Перед тем как нам всем разойтись из нашего итееровского домика по своим углам, был у нас замечательный спор. Все началось разговором о реставрации церкви в нашем городе, о том, что все готово для службы, да только за малым дело: попа никак не могут найти; приходил один, очень старый, пожаловался на зубы: без зубов, мол, нет и голоса. Прихожане сложились по рублю на верующего едока и вставили ему зубы. А когда вставили, то оказалось, что это вовсе даже совсем и не поп.
Посмеялись мы над этим случаем, и тут Алексей Миронович шутя и говорит:
– Вот бы тебе так, Иван Гаврилович, славный бы из тебя вышел поп: зубы здоровые, прихожанам не нужно тебе и зубы вставлять.
На эти споры Иван Гаврилович, намекая на то, что Алеша часто ищет спасения в политэкономии и другом подобном, ответил так:
– А тебе, Алеша, я посоветовал бы поступить в коммунисты: там проповедуют материализм. Хороший бы, бескорыстный вышел из тебя коммунист. И как бы тебе пригодилась там твоя двойная бухгалтерия.
Это слово «двойная бухгалтерия» в наших идейных спорах всегда означало нравственный крах. От этого Алеша вдруг переменился в лице, зашагал по комнате, как бы раздумывая, говорить ему о чем-то своем или помолчать. Пройдя несколько раз взад и