вперед, он остановился, посмотрел на нас испытующими чужими глазами и решился сказать:
– Насчет двойной бухгалтерии я думаю: скорее всего у вас-то, попов, она и есть двойная, со счетами богу и кесарю, а материализм, как ты говоришь, этот счет двойной выправляет. Тут один путь к правде. Одним словом, я к этому шагу долго про себя готовился и теперь решился: я уже кандидат партии. И ты прав: я буду неплохим коммунистом.
Тут Ваня смешался в свою очередь. Ему было это совсем неожиданно, и тихонечко, упираясь глазами в свое чайное блюдечко, он спросил:
– Ну, а как же, Алеша, наши прошлые споры с тобой и наши согласия?
И больше ничего не сказал. Да и не надо было. Алеша своими большими серыми глазами уперся в светлый блик на своей чайной ложечке и сказал:
– Что же делать! Приходится нам разойтись. Вот откроется скоро наша церковь, соберутся со всех сторон нищие, ты им по копеечке дашь, перекрестишься, а может, дашь и три рубля, скажешь: «на всех», и в церковь войдешь, сам будешь молиться, а нищие будут деньги делить.
– Что же плохого ты в этом видишь?
– Извини меня, так просто я не могу. Мне надо от этих уродов, собравшихся во имя Христа, отделаться как-то по-серьезному, по-современному.
– Чем же плоха тебе милостыня и чем она несерьезна?
– Несерьезна, по-моему, тем, что время такой милостыни прошло. Теперь это дело двойной бухгалтерии: милостыней с бедностью не справишься.
– Что ты мелешь, Алеша!
– Да, милостыней своей ты только себя утешаешь. А всякий настоящий современный благотворитель – это экономист и хозяин, и это потруднее, чем твоя трешница.
Тихонько, и все не отрываясь от чайного блюдечка, спросил Иван Гаврилович:
– Ты все сказал?
– Нет, не все. Ты хочешь все вопросы решить благополучно за чайком! Хочешь, как на исповеди попы говорят, когда им свалишь грехи: «Все тебе, раб божий, прощается». И прощеный раб уходит, ничего не поняв, и все забывает. А я молюсь: все понять, ничего не забыть и не простить.
– Как же так: «не простить»?!
– А так: хочу жить и основному врагу не прощать.
Признаюсь, сам я, слушая этот спор ребят, как их учитель, смешался, перебирая про себя мысли всех наших учителей – десяти мудрецов, и ни одного из них не нашел, кто бы учил не прощать.
– Эх ты, раб непрощеный, – сказал Иван Гаврилович, – испытай, как тебе хочется, поживи непрощеным рабом. Ну что ж делать, остается нам разойтись.
Я посмотрел на Алешу, какое у него было в эту минуту лицо хорошее, изнутри светилось, и понял про себя: не из-за волюшки своей, не из-за озорства он с богом заспорил, а так, видно, уж ему надо
VIII. Ключ правды
Последний спор наших мужчин между собой и последняя ссора женщин на кухне сошлись в одно время и внезапно привели нас к выходу из тесноты: Алексей Мироныч, узнав о решении Анны Александровны стеснить свою жизнь и устроить кухню в комнате, увидал неправду в таком выходе из тесноты и, как говорят у нас, «пошел на принцип»: он собрал нас всех у директора, сумел убедить начальство и всех нас в необходимости активной борьбы с теснотой.
Не будь налицо всего нашего начальства, я уверен, Иван Гаврилович никак не допустил бы торжества Алешиных «внешних средств» в борьбе с теснотой. Но задушевные мысли Ивана Гавриловича редко выходили за порог нашего итееровского домика и до смерти боялись общих собраний. Когда дело дошло до голосования, сам же Иван Гаврилович поднял руку за строительство поселка, и после дружного согласия каждый из нас получил лесной участок. В то время, перед войной, строительство таких поселков очень поощрялось, и это было правильно: ничего, кроме пользы, от них не было.
Начал себе рубить дом, конечно, самый ретивый из нас, Алексей Мироныч, работал он ежедневно с каким-то своим приятелем из колхозников, и когда все увидали, что дело у него идет отлично, принялись, кто как мог, рубить себе дом. Скоро рассказываешь, но, конечно, в жизни наш поселок устроился не сразу: много было разных мелких споров и ссор. Но как бы там ни было, поселок все-таки однажды был закончен, и мы все друзьями сошлись у нашего студеного ключа праздновать победу маленького человека над своими серыми буднями.
Замечательный был этот ключ: вода холодная и чистая сливалась с одного камня на другой, пониже его аршина на полтора, и музыкальный звук от этого паденья разного тона, смотря по силе струи, в ночной тишине наполнял собой весь лес. Немного подальше от этого падения воды к бегущей струйке присоединились другие ключики, и так начинался рассекающий весь лес наш знаменитый ручей Вертунок.
Празднуя день победы нашей, я напомнил ребятам моим, Ване и Алеше, замечательное описание русской природы у Ключевского, как у него дан тоже такой Вертунок: между корнями и камнями, извиваясь, приспособляясь, струится русский ключ правды и после мучительной борьбы выходит в конце концов в океан.
– Давайте, друзья, – предложил я первый тост, – выпьем за правду и назовем и этот ключ, и этот поселок в честь правды.
– Назовем «Ключ правды»! – воскликнул Алеша.
– Под Москвой, – сказал Ваня, – уже есть такой поселок и станция в честь газеты «Правда». Зачем нам повторять. Давайте лучше назовем «Верный путь».
Тогда все бывшие с нами застройщики – служащие и рабочие нашего совхоза, каждый вспомнил по одному колхозу, и при общем смехе оказалось, что «Верных путей» в советской России великое множество.
– А «Ключ правды» будет единственный, – сказал Алеша. – Пусть там, где-то под Москвой, и есть станция «Правда», все равно ключ от правды будет у нас.
После того единогласно было принято всеми название нашему поселку и ручью «Ключ правды». Так Алеша опять вышел победителем в борьбе своей с Ваней. И тот, как всегда в таких случаях, добродушно улыбаясь, поднял руку за «Ключ».
– Я потому, – сказал он, – предложил «Верный путь», что правда – это только между людьми. Побольше правды есть еще истина, и верный путь может быть путем и к правде и к истине.
– Нет, Ваня, – схватился Алеша, – верных путей твоих бесчисленное множество, и в таком имени всякий может приятно укрыться, а правда колет глаза, и ключ правды у нас будет единственный.
На людях спор этот о правде и об истине, конечно, не мог разгореться, как, бывало, у меня за столом, но тем, кто знал Алешу и Ваню, можно было хорошо понять их намеки. Алеша, выпив рюмочку, теперь называл истину Вани аптекой, в которую некоторые люди идут за готовыми лекарствами утешения и отпущения грехов.
– За истиной, – говорил он, – идут в аптеку люди-потребители, понимающие, что за них кто-то трудился, страдал, и потому сами они могут жить спокойно, без личного усилия. А в правде без личного усилия жить невозможно. В правде могут жить только люди-производители. Вот отчего она всем потребителям колет глаза.
IX. На моховой подушке
Конца этого спора я, признаться, не дослушал и, устроившись хорошо на мягкой моховой подушке, прикурнул, и мне привиделся великолепный дворец из «Шехерезады», а может быть, из «Синей Бороды». В этом дворце было множество комнат, и чего ни захочешь – все есть. Но только в одну комнату вход запрещен под страхом, что как войдешь в нее, так и весь этот волшебный замок исчезнет. На дверях же этой запрещенной комнаты написано «правда».
Мне представилось тогда, будто ключ от запрещенной комнаты у меня в кармане и через это я чувствую, что весь дворец в моей воле: слушаюсь – и все хорошо, не послушаюсь, дерзну открыть дверь – и сразу все кончится.
Но это было не в том смысле, что за дверью нет правды, а что даром она не дается человеку: открою, мол, дверь – и весь труд. Нет, ты сам потрудись, послужи ей, создай эту правду – в этом и ключ: создашь – и дверь сама собой откроется.
Скорей всего, однако, в настоящем сне я видел только дворец Шехерезады с запрещенной комнатой, и все, что вышло о правде, то это, наверно, было в полусне, когда свободно придумываешь что-то по поводу сна.
В то же время мне было это и откровением для целей писательских: мне всегда было особенно трудно писать из-за того, что когда пишешь по правде, то написанное кажется неинтересным для читателей, а когда начнешь выдумывать, то получается завлекательно, поднимаешься высоко над землей, но по природной честности моей трудовой, как вспомнишь о правде – так все и рассыпается, и написанное представляется себе самому блажной выдумкой.
Но теперь, когда мне привиделся сон, то с ключом правды в кармане показалось мне возможным выдумывать сколько угодно.
С ключом поверят мне, если я скажу даже так, что редкая птица может долететь до середины Днепра.
X. Весенний ветер
Сейчас, сиротской зимой этого тысяча девятьсот сорок четвертого года, бывает, пахнет ветерком южным, теплым, совершенно как бывало у нас прежде во второй половине марта. Бывало, примешь щекой такой ветерок, и сердце забьется от особенной радости, данной как будто в оправдание тебя перед всеми: скоро придет весна, и не тебе одному, а всем будет хорошо, и, значит, твоя радость есть радость не за себя одного, а за всего человека.
Только теперь, этой сиротской зимой, когда теплый ветер напомнит близость весны, дивлюсь я себе, как мог я тогда жить довольным щенком и питаться такой мечтой, будто если тебе весна хороша, так она и всем хороша.
Теперь с особым уважением смотрю я на тех немногих, кто не верил ни весне, ни солнцу, ни всей природе, зная по человеческой глубине своей, какая беда предстоит на путях. Преклоняюсь перед теми провидцами, но не завидую им и скорее всего в будущем, когда минует беда, по слабости своей опять вернусь к прежнему и предпочту жить щенком, чем угадывать будущее.
Но теперь даже самые хорошие, самые достойные чувства того времени мне показываются, как корабль Мечта: пришел, показался и ушел навсегда, а я, бедный, босой, стою на камнях, холодных и острых.
Только не думайте, конечно, что я унываю и больше не жду уже своего корабля: я даже наверное знаю, что рано ли, поздно ли придет за мной мой корабль, но это не будет Мечта, а такой корабль, что на него можно будет сесть и поплыть.
XI. На пчельнике
Теперь я продолжаю рассказывать, как мы перебрались на собственные участки и как застала нас вскоре зима врасплох, но до того нам хотелось быть у