Возьми и водой налей: сорные горошинки все всплывут.
– Да не так-то уж и много осталось, – ответила Милочка, – переберу. Я к тому, тетя Аннушка, спрашиваю, что мил мне этот свет, и никогда мне так легко не жилось, и кажется, будто это навсегда, а тот свет у меня теперь, не как у всех, впереди, а назади. И так навсегда: все хорошее выйдет из этого света, а тот свет кончился.
– Да, я всегда так думала, что ты не любила Алексея Мироныча.
– Это неправда, я его и сейчас люблю, и даже очень, но то совсем другое – на том свете, а здесь я Сергея люблю для себя.
– А письма еще не было?
– Так и не было, но я знаю: он должен быть жив.
– Знаешь – и не тревожишься?
– Нисколько: я люблю того и другого, но только совершенно по-разному. И никто не может на меня обижаться.
– Я сочувствую тебе, Милочка, и вполне понимаю: люби этого, а тот, если действительно любит тебя, пусть перестрадает. Ему это будет к лучшему.
– А если не осилит?
– Ага, значит, все же тревожишься! Не бойся, Милочка, хороший человек твой Алеша, я его знаю: хороший человек от любви никогда не сделается неудачником. Это кто любит одного себя, делается неудачником, а кто действительно любит – тот всегда побеждает.
– Ну, тетя Аннушка, я горох кончила. Давайте буду помогать вам чистить картошку.
Обе женщины взялись вместе, и очистки спиральками стали падать из двух рук в одно ведро.
– Вот что меня удивляет, тетя Аннушка, – лепетала Милочка, – я ведь только по чувству понимаю жизнь и, бывает, предчувствую, но вы всегда все наперед знаете и все можете сказать вперед. Откуда это у вас?
– Милочка, – отвечала Анна Александровна, – ведь, по правде, ты не жена была Алеше, ты и не мать: ты и сейчас только невеста. Ниоткуда я ничего не брала, а я жена и мать. Будешь любить – будут у тебя детки: радости и горя хлебнешь, и все тебе тоже раскроется, и, как всякая мать, будешь богатая: все поймешь.
– Да, это вот правда, а что горя хлебнешь, страшно как-то думать об этом вперед: тоже так случится, как с вами, и останешься одна-одинешенька…
– Вот еще выдумала, да когда же это я была одна-одинешенька? Иван Гаврилович всегда со мной, и я надеюсь даже с ним встретиться.
– На том свете?
– Нет, на этом.
– Как же так?
– А очень просто! Сама увидишь: родишь деток, как я родила, будешь их любить, воспитывать. Только меньше думай об этом, меньше высказывайся, и постепенно тебе, как женщине-матери, сделается так, что все любимое будет жить с тобою, будто не умирало.
Так у них было, как всегда бывает у женщин, когда они дома по хозяйству работают, и нам кажется, будто это они только и занимаются, что чистят картошку, стирают белье или моют полы. Сызмальства слушал я, как они, делая что-нибудь, между собой друг другу лепечут о том, о сем, и мне думается, это меня научило сидеть часами весной, слушать лепет вод у весенних ручьев: не то слова, не то музыка, и как будто ни на что для дела не нужно, а представить себе жизнь без этого лепета, то какая же это жизнь!..
– Ну вот, мы и кончили, – сказала Анна Александровна, – теперь, как мы сговорились, Милочка, вот тебе тут рубашечки, тут штанишки: оденешь, умоешь. Вот примус и спички: Манечке свари манной кашки, у нее что-то животик, а Ване вот эти сапожки, если гулять без меня запросится…
Так все назначив Милочке, Анна Александровна оделась, приукрасилась и отправилась в церковь к поздней обедне. И только ушла, из Заречья прибежала Танюшка Назарова, часто помогавшая Анне Александровне по хозяйству, как и Милочка. Танюшка прибежала вся красная, запыхалась и прямо же Милочке скорей и скорей, как будто не успеет сама сказать и кто-то скажет другой, бросила:
– Хозяин идет с войны!
Милочка подумала на своего мужа: она его, про себя вспоминая, поджидала.
– Алексей Мироныч? – довольно спокойно спросила она.
– Какой Алексей, – ответила Танюшка, – Иван Гаврилович письмо прислал, сейчас Ариша принесет: скажите тете Аннушке, а мне надо скорей бежать в ФЗУ.
И убежала. А Милочка, пока не пришла Ариша, Танюшкиным словам не придала никакого значения: мало ли чего наврут дети. И продолжала думать о словах Аннушки, удивительных и необычайных.
Не успели еще ребятишки пробудиться, как Ариша, пылающая, как печь, от радостной новости, передала ей письмо и тоже сказала:
– К Аннушке хозяин идет.
Милочка прочла, и ей стало как во сне, когда бывает, под тобой пол покачнется.
И ей, как и всем, Ариша говорила одни и те же слова:
– Вроде как с того света идет…
Немножко только тем было в Петров день на старое не совсем похоже, что колокола не звонили: в тяжкие годы первого строительства колокольный металл пошел в индустрию, точно так же, как при царе Петре шел на пушки. Остался на колокольне только один маленький колокол, чтобы звонить в него, когда случится пожар или какая-нибудь другая беда. Но и без колокольного звона нищие почуяли праздник и, конечно, первые приковыляли. Вспомнился мне тут, глядя на них, мой неуемный друг Алеша, предлагавший нам накануне войны понимать милостыню как необходимость каждому заниматься науками экономическими. Признаюсь, что и у меня не лежит к нищим душа и жалость эту в себе не люблю, и никогда милостыни не подам, пока не встречусь с теми глазами, какие были у одного старика, когда мне было семь лет. Помню, этот старичок прощался с моим дедушкой, и я спросил его потихоньку, куда он уходит. «В нищие уходит, – сказал дедушка, – хочет душу спасать». Непонятна мне тогда была радость в глазах старичка, и только уж, когда сам постарел, стал узнавать эту радость в глазах немногих нищих, и как только встречу это, так скорее тянусь рукою в карман. И тогда радуюсь сам, а когда из жалости приходится дать, то все как-то стыдно…
Всех, конечно, подчистила война, кто имел лишнее из одежды – износил, а кто – променял. Но к годовому празднику в Петров день приоделся и тот даже, кто все променял, и так народ чистый, праздничный из разных деревень, близких и далеких, все подваливал и подваливал, и тех, кто раньше пришел, как мы с Анной Александровной, оттеснили вперед, а последние даже совсем не вошли и собрались возле церкви на кладбище.
Рассказывают, сам я, конечно, видеть не мог, показался в полях какой-то нищий странного вида, в одной руке у него была шапка, в другой – большой посох.
– Монах какой-то размонашенный, – сказал один на кладбище.
– Мало ли их! – согласился другой.
– Никакой не монах и не поп, – сказал третий, – видишь – пояс на нем военный и манерка на поясе.
Так думали-гадали на разное, а когда странник подошел к церкви, то стал на колени и начал кланяться, как иногда нищие, чтобы привлечь внимание милосердных людей. Но никогда не мог бы нищий так долго и так горячо молиться с целью привлечь себе милостыню. Нет, он молился, ни о ком вокруг не думая и забывая себя.
Шапка его лежала на земле, может быть, не для милостыни, а только чтобы в руках ее не держать. Но люди, принимая его все-таки за нищего, бросали что-нибудь в шапку. А потом, когда кончилась обедня, тут как повалил народ, и как увидали такого нищего, распростертого возле паперти, то все начали, у кого что было, класть ему в шапку.
Когда шапка переполнилась деньгами и вокруг нее стало сыпаться на землю, кто-то сказал ему:
– Куда это ты себе столько набрал? Только тут чудесный нищий как будто обратил на деньги внимание и ответил:
– А я, батюшка, не собирал: так пришлось.
После того он умял деньги в шапку, доложил все, что упало, и начал наделять этими деньгами нищих у паперти, раздавать их направо, налево, кому сколько придется.
– Что же ты себе-то ничего не оставил? – спросил его опять тот любопытный человек.
– Мне, дорогой мой, – ответил нищий, – самому ничего не нужно: я ведь домой пришел.
Вот тут-то и я подошел и почувствовал на себе те самые глаза, когда у меня сама рука подает, и я сам поднял свои глаза, и мы встретились, и я услышал, кроме того: «Я домой пришел», – тут сразу покачнулась душа во мне.
– Ты, – спрашиваю, – Ваня?
– Я, – говорит, – Алексей Михайлович, я, дорогой.
– Иван Гаврилович! – закричали разные голоса.
И тут вышла Анна Александровна из церкви.
Ни слезинки ведь не уронила Анна Александровна, когда провожала на войну своего Ивана Гавриловича, ни слезинки она и тут не пролила, но теперь больше сил не хватило: сразу вся побелела и пошатнулась. Мы ее подхватили и на руках домой принесли.
XXIV. Мой друг
Не из книг, друзья мои, беру слова, а как голыши собираю с дороги и точу их собственным опытом жизни. И если мне скажут теперь, что неверно о ком-нибудь высказываю, то я беру судью своего за рукав и привожу к тому, о ком говорил: «Вот он». А если это вещь, то укажу и на вещь: «Вот она лежит».
Так точно и о всем живом я, как словесный хозяин, могу каждого привести на место и указать: вот оно растет, так оно цветет, здесь умирает.
Но пришло к нам небывалое, чего не снилось никому на свете, и ни с чем, что было в веках, нельзя сравнить и охватить мыслью. Откуда же мне-то теперь взять слова?
Так лучше я не буду сушить душу пустыми словами и не буду людям, как маленьким детям, варить камешки и уверять их, что это горох варю, и они бы поспали, пока я достану им настоящего хлеба. Лучше открыто скажу и прямо, что не знаю, и о самом главном молчу: мое молчание есть моя правда.
Пробовал я начать повесть нашего времени с идеалом в душе летописца Нестора и скоро потерял свою мысль в прошлом. И опять нашел я свою мысль в идеале героя на льдине, но теперь чувствую: герой мой на льдине – уже не герой нашего времени, и сердце мое к нему холодеет, и мысль теряется.
Не герой на льдине теперь мой идеал, а мой друг, никому не известный солдат на войне. Все на свете повторяется, но жизнь его не повторится: нет, такого,