обыкновенный прекрасный гриб, а наш конякинский растет пониже, в толстых и сырых мхах с ягодами черники. Эти грибы невидимо для глаза в глубине моха разрастаются до того, что одного только гриба при поддержке картошки бывает довольно на жареное.
Не так легко, однако, бывает находить такие грибы. Из моха виднеется только небольшой темно-желтый пятачок, самая макушка гриба. Завидев издали желтое пятнышко в темно-зеленом мху, запрещаешь верить себе, и только с неподвижными глазами ближе и ближе подвигаешься к магическому пятнышку. Уверишься в правде, только когда уже запустишь руку в самый мох и нащупаешь ногу гриба, никак не тоньше руки человеческой. После того запускаешь туда нож, подрезаешь невидимую ногу под самый корень и вытаскиваешь на свет гриб огромный, в своей царственной форме вполне соответствующей у животных льву, царю зверей, и орлу, царю птиц.
Расправить бы мох, освободить бы такой царь-гриб и полюбоваться им таким на нетронутом корне… Но где тут любоваться! Мало того, что не успеешь полюбоваться, – просто ничего не видишь от жадности, ничего не замечаешь в лесу в напряженном ожидании того счастья, когда вдали в темно-зеленой массе показывается коричневый пятачок.
Пока мы собирали грибы, на всех цветах, кустах и травинках даже в лесу куда-то исчезла роса. Мы очнулись и освободились от жадности собирания грибов, только уж когда стало совсем тяжело их носить, да и жарко.
Я успел, однако, захватить и заметить, как две тяжелые капли, задремавшие на ветке осины, вдруг побежали, покатились и упали на землю. А еще одна последняя одинокая капля на осиновом листу на глазах наших испарилась и стала невидимой.
(Запись 1941 г.)
Вчера весь день то яркое солнце, а то на солнце из ничего пойдет редкими большими теплыми каплями слепой дождь. Под вечер весь запад очистился от облаков, раскинулась и скоро отцвела радуга. Тогда косые солнечные лучи низко и прямо в упор понеслись на лес.
Из моего окошка видно, как навстречу вечерним лучам из черных лесных теней отделились погожие комарики и начали под нашей высокой сосной «мак толочь».
– Погода завтра должна быть хорошая, – сказал я, – рожь зацвела. Завтра непременно надо наведаться в Коня-кино.
– Только давай, – ответила моя подруга, – выйдем как можно пораньше, чтобы грибы были еще в росе.
Никогда в жизни не казались мне эти погожие комарики такими большими и такими золотыми: понимаю – это было дело вечерних лучей в сыром воздухе. Танцующие комарики мне показались кадрилью золотых кавалеров.
– Да погляди же ты! – сказал я. – Такой кадрили ты никогда не увидишь: кадриль золотых кавалеров и серебряных дам.
– Что за декадентство, – ответила она, – кадриль золотых кавалеров! Нет, я не встану с постели, – завтра надо так рано вставать, да и тебе советую бросить эти поэтические забавы и спать.
Но я не послушался, и даже напротив, вышел на террасу и лег на ворох свежего сена. Ветра вовсе не было, но время от времени сам лес как будто вздохнет, и тогда от этого дыханья чуть-чуть шевелились ветки нашей сосны, и оттого падали крупные серебряные капли, нарушая и разделяя танцы комаров. Это была и на самом деле какая-то страшная кадриль: каждая такая капля сшибала и уносила вниз каждый раз с собою, может быть, десятки комариков. Каждое лесное дыханье бросало с нашей сосны целый дождь серебряных капель. Каждый раз – казалось – вот и конец кадрили, но конца не было: из темного леса прибывали новые танцоры и вступали вновь в кадриль, не обращая никакого внимания на исчезающих.
Мне захотелось попасть туда в эту кадриль и танцевать, несмотря ни на что, – наверно, это был уже сон или самое начало сна, сумерки сознанья. Вот будто я и обратился в комарика, вот лечу, вот я со всеми золотыми кавалерами, вот лес дохнул, вот полетели на нас серебряные дамы, вот приближается ко мне роковая, а я все танцую, все танцую…
Мне стало не по себе от своего сна – я стряхнул дремоту и вошел в дом досыпать на постели.
В полумраке рассвета мы собрались было идти за грибами, оставалось умыться. Но, когда я подошел к прибитому у сосны умывальнику, тут я встретился с хозяйским сыном, приехавшим из Москвы ночью на своем грузовике.
– Вы ничего не знаете? – спросил шофер.
И все рассказал. Смешно теперь, что я при вести о начале войны почему-то вспомнил о своих комариках. Но так. конечно, и каждый вспомнил что-то свое из вчерашнего дня. Так и всегда из пустяков создаются легенды: пустяки к делу приходятся.
Ошеломленные известием о начале войны, мы, как стояли со своими корзинками, так и пошли, уже не думая о грибах, по знакомой дорожке, разделяющей поле и лес.
Пока проходили ржаное поле, в руке я согревал расцветающий колос, а в голове повторялось:
«Быть того не может, чтобы наша рожь досталась врагу!»
Как это могло быть, чтобы наша рожь, над которой трудился наш народ, и вдруг досталась бы в руки врагу, – как можно допустить в себе эту мысль? Тоже так думалось и в лесу, и так все больше и больше обнажалась личная беспомощность в этом поднявшемся деле, и тут же думалось иное: что нужно поскорее лететь туда самому…
А грибы находились сами и без всякой радости, как будто их лишили одежд нашего счастья, и они стали нам не на радость, а просто были грибы и грибы.
– На что нам теперь грибы? – рассеянно спросил я.
А подруга моя прошла мимо, как будто она меня не слыхала.
Кто эта женщина: друг мой, жена, мать, сестра? Сколько мне лет: пять, пятьдесят или семьдесят? Во всяком возрасте сохраняется отношение себя к женщине, как ребенка к матери всего живущего.
Когда она прошла мимо меня в суровом раздумье о всей жизни, я перенесся в то время, когда пятилетним ходил со своей матушкой за грибами, за цветами, за ягодами по полям и лесам и чувствовал себя в своем послушании матери и в своей личной свободе так же прекрасно устроенным, как эти наши русские поля, и леса, и цветы, и грибы… И мать ля это моя или вся моя родная природа: родина моя?..
Довольно долго в раздумье сидел я на пне в такой тишине, что даже папоротники не шевелились, и, значит, не было в лесу даже никаких сквозных ветерков. Вдруг я почувствовал где-то движенье, – тень ли трепыхнувшегося листика где-нибудь на сером широком стволе, или мышка, или гусеница проползла, – даже если и гусеница в такой тишине в лесу проползет – и это как событие.
Я собрался в себе, прислушался, прицелился, и вдруг все понял: оказалось, это лезла из-под земли сыроежка, большая, белая. Лезла она, конечно, уже давно, уже голова ее на свету накрылась красным платочком. Лезла она, накопляя усилие в росте своем, и земля над нею поднималась толчками. Был сейчас такой толчок, и это движение я и заметил.
Сколько же она боролась, напрягалась, пока наконец сама земля со всем своим мохом, с ягодами черники сводом не поднялась над нею. Мало того! Эта матушка-сыроежка сама поднималась и выводила на свет целое семейство маленьких сыроежек, и одна из них, побольше, даже успела покрыться, тоже как матушка, красным платочком.
Тогда мне еще больше стало похоже, будто я маленьким хожу за матушкой своей по полям и лесам.
Вот она и аукнула, и опять ко мне подошла.
Оказалось, она слышала мой вопрос о грибах, только значения вопросу моему не придала, и мало того что слышала, увидев меня одного сидящим в раздумье на пне, пожалела и вспомнила мой вопрос.
– Ты спрашиваешь, – сказала она, – куда мы будем девать грибы? Мы их будем, конечно, сушить.
– Правда, – обрадовался я, что есть у нас еще какое-то маленькое обычное дело и на время можно не думать о самом страшном и большом.
И я стал опять собирать грибы. Становилось жарко. Я подумал, что сушеных грибов нам не так-то уж много и надо на двоих: сушеные грибы годятся только для приправы.
– На что нам, – спросил я, – столько сушеных грибов?
– Наступает время, – ответила она, – когда люди будут думать не о себе только. Людям пригодятся наши грибы, и еще как!
И потом, когда мы, нагруженные корзинами тяжелых сырых грибов, наконец отправились домой, она еще сказала мне:
– А ты забыл разве, что грибы можно еще и солить. Вот увидишь скоро, как друзья наши нас поблагодарят за эти грибы.
Так точно, помню, в детстве говорила мне моя мать, и не этой ли самою силой строится жизнь на земле? Тут я снова вспомнил большую сыроежку, как она поднимала землю над своей головой и как за нею выбирались на свет маленькие.
Деревенская фотография
(Запись 1942 г)
Рожь опять цветет. Но с утра до ночи в Конякине слышна стрельба, и мы копаем противотанковые рвы и подготовляемся, чтобы по первому сигналу бросать все и переходить на партизанское положение.
Наши девушки все заняты на торфяных работах и, когда узнали, что я занимаюсь и фотографией, стали ходить ко мне сниматься и посылать на фронт карточки своим друзьям и родным. За мою работу приносят мне молоко, лепешки, и я этим кормлюсь.
Пришел ко мне сниматься наш бывший лесник, теперь солдат. Он пришел со всем своим семейством: жена и много детей, один другого меньше, как грибы. Пришел с войны на побывку. Я же в это утро успел побывать в лесу, принес только один конякинский царь-гриб и положил его на лавку. Солдат как увидел тот гриб, так взял его прямо в руку, перебросил с руки на руку и спросил:
– Конякинский?
Не было в том ничего удивительного, что он знал, где растут такие грибы: только в Конякине были такие грибы, а он уже много лет был лесником в самом Конякине.
И вдруг что-то случилось с лесником: неподвижными глазами он уставился на гриб, глядел, глядел, лицо его стало перекашиваться больше, больше, и вдруг этот сильный с виду мужчина в цветущих годах, с ясными детскими глазами заплакал, как ребенок.
– Что это ты, дружок? – спросил я.
– Ничего, – ответил он, по-детски улыбаясь мне сквозь слезы, – я это на гриб смотрю, – не вернуться мне больше в Конякино, не видать мне в жизни больше такого гриба.
Женщина улыбнулась мужу, совершенно как мать улыбается ребенку своему, огладила его рукой по голове со лба на затылок и сказала мне, как бы извиняясь: