вязанье, воткнет спицу в клубок и заторопится:
И так жалко станет, что ей помешал и вызвал ее откуда-то сюда. Чтобы поправиться, скажешь ей:
– Няня, ты живи и ни о чем плохом не думай. Когда я вырасту и стану на ноги, я тебя не брошу.
И. вспомнив, как в деревне об этом говорят большие мужики, твердо ей объявляю:
– Я тебя, милая няня, когда сам на ноги стану, допою, докормлю и похороню.
Тогда эта няня, вся няня, со всем своим прошлым живым, всей жизнью невыжитой, обращается ко мне, обнимает, целует и плачет от радости, что ее, старую, еще кто-то любит.
Сейчас очень подозреваю – старым людям вовсе не так плохо живется, как мы это себе представляем в молодости. Есть сладость в том, как, наученный опытом долгих лет, вызываешь в своей памяти прошлое и расставляешь по-своему все на места.
Вот. помню, зубрили мы. дети своего девятнадцатого века, о плодородии Нила.
– В чем заключается плодородие Нила? – спрашивал нас учитель.
– В плодородии ила, – отвечали мы.
Теперь я думаю, что даже наша Ока была бы для нас не худшим примером плодородия, чем египетский Нил. Выйдешь весной на крылечко, и не узнать ничего прежнего. Где тут лес, где река, где село? Это море, а села – это острова, и к каждому дому привязан челнок для перевозки пчел по этому морю в датский, невидимый лес.
Когда вода начинает спадать, плодородный ил нашего чернозема садится на старую траву, и весь луг на необозримом пространстве становится чернобархатным.
Никто из нас не читал в географии ничего о черно-бархатных лугах, но глазами и всей душой, какая только была тогда у нас, мальчишек, мы видели на лугах черный бархат ила и никак не думали, что как раз это и есть ил, определяющий плодородие Нила. За наши ответы о плодородии Нила нам ставили хорошие и плохие отметки, но что такое ил в действительности, мы не знали.
По мере того как вода стекает в реку или уходит под землю, дожди осаждают бархат ила вниз, зеленые травы мало-помалу закрывают естественное удобрение, и на заокские луга из старых липовых и дубовых лесов вылетают пчелы. Тут неодетой весной по дренажным канавам во множестве развертывается ива, эта апрельская невеста, украшенная еще на голых ветвях набухшими желтыми шариками ароматных соцветий. Тысячи таких маленьких деревьев расцветают по дренажным канавам, и на каждое деревце хватает гостей. Пчелы, шмели, бабочки слетаются, и когда все гудят, удивляешься молчанию бабочек: до того они нежно касаются целомудренной апрельской невесты, что только тут-то, кажется, наконец и становятся вполне понятны известные слова: «Разговор – серебро, а молчание – золото».
Солнце, небо, цветы, пчелы с утра до ночи работают вместе, и каждый день все больше и больше собирается меду в ульях. Давно бы нашим поэтам следовало прославить бархатные луга за Окой, чтобы нашим детям ложилась прямо на сердце родная Ока, а потом уже на этом черноземе само собой вырастало понимание невиданного египетского Нила.
А какие были на Оке пчеловоды! Очень славился в мое время наш сосед Иван Устиныч. Я скашивал на него из-за куста свои глаза, боясь повернуть голову, шевельнуть ветки и обратить на себя внимание пчел. Никогда он не пользовался сеткой, чтобы защитить свое лицо от пчел. А и так сказать, какое это было лицо! Это был небольшой кружок темно-красного цвета, вроде яблока апорта, упакованного в седой бороде. Но дымок он всегда держал возле себя, незаметно попыхивал дымарем и подбавлял. Бывали особенные дни, когда женщины не идут, а бегут, укрытые верхними юбками, и всех на ходу предупреждают: «Пчелы роятся!» или «Устиныч пчел огребает!» А было раз, довелось мне видеть из-за куста, как поднялась туча пчел, серое облако, и среди облака стоял Устиныч – открыто и высоко – с большим мокрым березовым веником в руке. Он не обращал никакого внимания, что пчелы во множестве впивались в его руки и щеки, как будто чего-то выжидал, чтобы сразу по-своему распорядиться судьбою многих тысяч этих живых существ. Выждав какой-то момент, он резко махнул веником в серую тучу, окунул веник в кадку, еще прибавил дождя, еще и еще, и пчелы начали оседать, собираться в один черный комок на изгороди.
Никогда после не приходилось мне видеть такого повелителя, и когда еще мальчишкой я стал разбираться в людях и разделять людей – что одни живут для себя, а другие работают для всех и эта работа называется службой, – то из всех служащих или «старших», мне казалось, по-настоящему служил только Иван Устиныч.
С той далекой детской поры прошло уже семьдесят лет! Мне, однако, хорошо помнится, как на соседнем заводе кровных орловских рысаков родилась чудесная кобылка, а через несколько дней кобылка оказалась слепорожденной. Иван Устиныч взял кобылку себе, выходил и назвал по деликатности своей не Слепухой, как следовало бы, а Зиной. И вскоре она стала ему очень полезна. Первая польза была, что она давала ему прекрасных зрячих коней, и вторая польза, что, может быть, именно эта Зина и навела его на мысль о кочевом пчеловодстве.
Сам ли мудрец высидел эту мысль или где-нибудь взял, – трудно сказать. Непонятно тоже, почему с благодати бархатных лугов Иван Устиныч уезжал куда-то подальше: скорей всего там где-то было получше, и, чтобы не затруднять пчел дальним полетом, сам туда подъезжал. А то и так тоже было, что луга-то лугами, а когда зацветала греча, надо было подвезти пчел к грече. Собираясь в кочевку, Иван Устиныч ставил свои колоды на телегу низом вверх, чтобы наверху в свободном пространстве пчелы могли выкучиться. Это стремление пчел собраться в один комок на толчках от шума и всякого беспокойства мы хорошо понимаем по нашим стадам, когда коровы собираются в тесный кружок против волка, и еще ближе по себе самим, когда говорим: на людях и смерть красна. Вот тут Зина была незаменимой помощницей: слепая лошадь так осторожно ступала, что пчелы почти не тряслись. Ехали по ночам с открытыми должеями. а на дневку останавливались там, где хорошо, и пчелы с близких цветов накоротке прямо и носили мед в ульи.
Подумать только, что было это семьдесят лет тому назад, наших скорых лет конца девятнадцатого и первой половины двадцатого столетия! Не могу теперь верно сказать, знал ли о кочевом пчеловодстве Иван Устиныч или открыл его для себя, а другой, сосед, как было с открытием Америки, поглядел на открытое, поставил под ним свое имя – и распространил. Не могу об этом верно сказать, да и не в том моя мысль. Мне кажется, что сотрудничество наше с пчелами влияет на характеры людей. Пчелы приучают не соваться с самим собою вперед, не делать резких движений и пользоваться в деле не так физической силой, как силой внимания. Вот отчего я представляю себе ясно, что Иван Устиныч и глазом не моргнул в сторону авторства при открытии новой системы пчеловодства: какое дело ему до того, чьим именем назовется открытие, – он своим открытием занял первое место и на нем будет твердо стоять.
II
Смотрю теперь и вижу, как в телевизоре, свою старую родину и понимаю теперь, что всегда ее любил, но всегда чего-то не хватало, и я не мог не только сам ею хвалиться, но не очень верилось, когда кто-нибудь другой говорил, что так-то уж очень она хороша. Не в поисках ли какой-то новой, лучшей родины бродил я по Северу и записывал народные сказки? Не помогали, однако, и сказки, и грандиозные явления северной природы. В сердце этих сказок и этой чудесной природы, конечно же, был человек, и при свете полуночного солнца и северного сияния мне показывался человек еще более жалкий, чем на моей обыкновенной родине. У нас там все-таки соловьи пели, цвели яблони, а тут даже не было пчелки, собирающей мед.
Теперь, когда мне открылась вся моя родина, понял я, что и тогда что-то родное там, на Севере, я себе находил. А то почему же среди великих, почти ежедневных открытий я схватился именно за северный мед. и так крепко, что захотелось всем рассказать, как он открывался и какие милые люди его открывали.
Сейчас на столе у меня в хрустальных вазочках под электрическими лампочками играет отсветами это душистое, сладкое, ароматное и целебное вещество, известное человеку очень давно и бывалое в природе с тех пор, как первая пчела нашла где-то цветок. Но это известное и бывалое в природе вещество привезено к нам из такого места, где пчел никогда не было, и обильный мед, заключенный в нектарниках цветов тундры, без пчел человеку был недоступен. Вот этот-то мед, что светится сейчас на столе, можно сказать по полному праву, создан не одними пчелами, но еще и особенно усилиями людей, устроивших нашу русскую родную пчелу заокских лугов на работу в Заполярье, возле Хибинских гор, и под Мончегорском. и дальше, у Мурмана, и еще севернее – почти под семидесятым градусом, за Баренцевым морем, у Печенги.
Трудно рассказывать верно о вещах, связанных с чувствами вкуса, запаха, цвета: на вкус и цвет товарища нет. И совсем уже трудно говорить о меде из тундры, меде, какого еще никто не пробовал, о меде небывалом. Трудно, и в то же время как хочется, как интересно самому первому сказать о том небывалом, о чем никто еще никогда не говорил! Мне показалось, что мед заполярный много вкуснее нашего и что разница между медом южным и заполярным такая же, как между северной и южной природой в отношении света. То, что на юге у художников называется тоном, на севере раскладывается на десять и больше тонов, и оттого света нежнее и тоньше, а вместе с тем, конечно, и тени, и облака, и воды, и горы – все вокруг на севере нежнее и тоньше, больше интимного человеческого начала, чем природного, больше радости, связанной с трудом человека, чем радости-счастья, получаемого на юге даром.
Так вот этот мед, собранный с цветов заполярной тундры, коснулся меня больше со стороны человеческого усилия, направленного в сторону небывалого.
III
В наши дни открыты миллионы пудов меда, заключенного в цветах заполярной тундры, и теперь можно уверенно сказать, что со временем у каждого северного человека будет по желанию за столом свой северный мед особенного и превосходного вкуса.
Среди множества текущих открытий в нашей стране это открытие еще совсем незаметно, и никто не может назвать Колумба этой новой медовой страны за Полярным кругом. Мало