злоба и разделяла людей.
Много с тех пор прошло времени… На старом месте насадили мы новый большой сад впереди домов, обнесли его решеткой с узорами и покрасили в зеленый цвет. Много людей работало над этим садом, и я всегда был у них старшим садовником. И как видел я на картине сад без заборов, так и мы теперь делали этот самый сад. Какие дорожки в нашем саду, какие загадочные воротца между деревьями, какие встречи бывают между людьми на дорожках!
С утра до ночи я за садом приглядываю и указываю разное моим помощникам. Только уже когда совсем стемнеет, ворота в нашем саду запираются. Живу я тут в маленьком домике, и ключ от ворот у меня.
Так у нас вышел сад и стал впереди домов. Да и в Москве тоже так делается: раньше сады были позади домов – для себя, а теперь они выходят вперед – и для всех.
Печальный черт, или ночь перед Рождеством*
Помню, было это в самом начале царствования Александра III возле здания мужской гимназии в Ельце. Был день праздника коронации, и наш учитель физики пообещался показать электрическое солнце. Весть об электрическом солнце обежала весь город, и, когда вечером под керосиновыми фонарями загорелись плошки и кое-где рассыпались «бенгальские огни», наша мужская гимназия была окружена несметной массой народа. Слуховое окошко на чердаке гимназического здания было круглое и величиной как раз такое, чтобы в свете вольтовой дуги сойти за солнце.
Все глаза несметной толпы со стороны Манежной улицы были устремлены в это отверстие, и, как будто от силы такого внимания, наконец там загорелся желтый огонек и осветил голову нашего учителя физики Клушина.
Ах, до чего нам хотелось тогда этого солнца!
При желтом свете керосиновой лампы в слуховом окошке Клушин то показывался, то исчезал, учитель держал что-то в руке, вертел, подпиливал, подчищал. У него, очевидно, что-то не ладилось, чего-то не хватало, и, наконец, он отчетливо послал кого-то к черту.
Мы начинали падать духом: не видать, верно, нам электрического солнца!
Терпение в толпе истощалось, а учитель опять кого-то к черту послал.
– Дело плохо, – сказал мой сосед, – когда ученый человек обращается к нечистой силе за помощью.
Правда, я потом всю жизнь наблюдал, как не любит простой, когда образованный человек его же повседневными словами неприлично чертыхается и ругается. Но эта какая-то связь ученых людей, вернее сказать, борьба их за науку с чертом тянется к нам из средних веков: черт определенно мешает прогрессу.
…И вдруг учителю что-то удалось. Все вокруг осветилось чудесным невиданным светом. Я теперь не могу описать наш восторг и ни с чем его сравнить не могу. Разве вот только, если бы так повернулось в истории, что атомная энергия пошла бы вдруг людям на добро и на самолетах бы стали все люди просто как птицы летать, а не сбрасывать с них бомбы на города. Вот бы люди обрадовались, и вот с этим-то и можно сравнить, как мы тогда обрадовались первому электрическому солнцу в слуховом окошке нашей гимназии.
Было одно только мгновение чудесного света, и опять все погрузилось во мрак, а учитель Клушин крикнул в окошко:
А тот человек возле меня сказал:
– Не нужно было черта тревожить: это с ним черт пошутил.
По-своему, по-детски, я понял тогда, что учитель с чертом боролся за свет и черт победил учителя и вернул нас к свету керосиновых фонарей, усиленному немного для праздника коронации светом копчушек или плошек, расположенных на особых чугунных низеньких столбиках рядом с фонарями.
А то еще помню из далекого прошлого и тоже про черта, этого врага рода человеческого или образа неизбежного зла, повергающего человека в пессимизм бытия, останавливающего все порывы, все вдохновение юности. Было это в другой гимназии, за Уралом, в сибирском городе Тюмени.
Учитель с большой русой бородой, с белым мелом возле черной доски доказывал нам формулами математическими, что человек никогда не будет летать. Этот учитель, Иван Яковлевич Словцов, был самый либеральный учитель, обращался с нами дружески, как товарищ. Но он был из ссыльных, и, наверно, недешево досталось ему право преподавания. Теперь, в век авиации, можно понять, что математические формулы являлись плодом его пессимизма, усталостью в борьбе с тем врагом рода человеческого.
И вот, когда Иван Яковлевич, кажется, вполне доказал, что человек не будет летать, вдруг один мальчишка вскочил и крикнул:
– Иван Яковлевич! Человек непременно будет летать!
– Докажи! – предложил учитель. И улыбнулся как будто даже сочувственно, как будто с некоторой даже и надеждой на то, что человек будет летать.
– Нечего доказывать, – ответил Миша Алпатов. – Почитайте Гоголя «Ночь перед Рождеством», как там Вакула-кузнец оборол черта, сел на него верхом и заставил лететь к царице за башмаками для своей невесты.
Все мы весело посмеялись над использованием летательной способности черта и вспомнили, что Пушкин тоже на это указывал:
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине
Мало ли писателей и поэтов указывали на летательную способность злого духа, но, кажется, один только Гоголь предложил использовать злую силу для работы. В сказке «Ночь перед Рождеством» прямо говорится, что Вакула оборол черта. Да еще ведь и как оборол! Черт стал печальным. И когда это в детстве читалось, то печальный черт становился похожим на рабочую лошадку, понукаемую человеком.
Так вот, сколько книг было прочитано за жизнь свою о Гоголе и его черте, а как свою собственную душу прочтешь, то все получается иначе. Мне лично Гоголь представляется великим оптимистом, верящим в возможность успешной борьбы человека с Кащеевой цепью зла. Да чего и ходить далеко, если сам Гоголь заключает свою сказку «Ночь перед Рождеством» такими словами:
«Итак, вместо того, чтобы провесть, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен».
Завлекающий рассказ*
На моей памяти еще наша Русь была вовсе неграмотная. Бывало, мастеровые люди, особенно портные и сапожники, помогали своей работе пением: шили, стучали и пели. Случалось, пели очень даже неплохо.
Посмотришь на прошлое с одной стороны – кажется, века пережил, посмотришь с другой – вот вчера только, кажется, в подвальных помещениях свистели и пели, а теперь везде заливается радио.
А что сталось, спрашиваешь себя, с теми пожилыми людьми, кого грамотное время застало врасплох? Как они справились, когда без грамоты стало жить невозможно?
Ходить далеко не надо мне для разрешения этого вопроса.
По правде говоря, председатель нашего маленького колхоза, старик Федор Иванович, человек не очень грамотный. Подписать свое имя или разобрать бумагу он, конечно, может, но что это за грамота! И все-таки он, очень неглупый человек, живет, как современный, вполне грамотный гражданин.
Секрет его грамоты в том, что он не выключает своего радиоприемника и соответственно никогда не выключает в себе внимания к слышанному. Так он добивается понимания жизни, как грамотный. Если же в политике является ему что-нибудь, своими средствами не объяснимое, он при очередном своем походе в район по делам спрашивает.
Вот и я тоже, когда в жизни что-нибудь недопонимаю, то при случае обращаюсь к таким мудрецам.
– Скажите мне, Федор Иванович, – обратился я к нему в этот раз, – почему это я, старый писатель, часто бываю недоволен писаниями молодых? Остарел ли я сам и не могу их понять, или у них что-нибудь неладно?
– Нет, – ответил он, – глупеют к старости люди глупые, а умный человек в старости все твердеет.
– Значит, – говорю я, – если дело не во мне…
Вопрос мой всколыхнул старика до всех основ, и в этом деревенском человеке на мгновение мелькнули мне древние типы времен Шуйского и Годунова.
Как он прищурился, как подмигнул, как языком показал и вдруг щелкнул всеми пальцами!
– Я скажу! – молвил он, но не сразу ответил.
Раздумывая, он протянул веревочку перед самым челом печки, снял сапоги, развесил на веревочке сырые портянки и только уж после этого сел на лавку рядом со мной и так сказал:
– В наших новых книгах и статьях все хорошо, и быть лучше не может ни в какой стране. Я этому радуюсь, знаю: к хорошему ведут писатели. Только мало у молодых против старых – Гоголя и Пушкина – завлекательности, и, бывает, услышишь начало – и про себя скоро догадываешься о том, какой будет конец. Читаешь, конечно, читаешь, все очень пользительно, а завлекательности нет: вперед знаешь – кто добрый, кто злой и чем кончится.
Секрет мастерства
Вскоре после этого разговора с председателем колхоза о художественной литературе я с новым горячим чувством вернулся к вопросу о «завлекательности».
Лично я беру первую примету достойного рассказа у Льва Толстого: он завлекает нас тем, что люди у него всегда живые, а за живым человеком охотно идешь.
Вторую свою примету беру у себя как читателя: поднимет ли рассказ в себе самом пережитое, задевает ли чем-нибудь тебя самого.
В живом рассказе о живых людях мы все узнаем этих людей и в их лицах, как в зеркале, отчасти видим себя.
И несомненно, что если бы все могли писать правдиво и живо, то насколько сократился бы срок ожидания голубя с зеленой веточкой мира.
А если так, если мы договорились до этого и каждый писатель это хорошо понимает, то, несомненно, у каждого шевельнется вопрос: почему же у нас так обидно мало пишется хороших рассказов?
Нельзя ли, спросим и мы, понять причину возникновения хорошего, настоящего рассказа и взять это дело в свои руки, подобно тому, как взял же Мичурин в свои руки дело преобразования и управления природой?
Вопрос этот до крайности серьезный, и приходится обратиться к своему собственному опыту. Пишу я уже ровно полстолетия, и самое дорогое мне в моем достижении – это несколько детских рассказов, удостоенных места в хрестоматиях. А ведь это немало, не всякий писатель удостоен такой награды.
Вот почему я и буду разбираться в том, как мне удалось написать первый удачный рассказ.
Давно, давно я вышел за пределы эгоизма роста, и, говоря как будто о себе, я говорю только о той золотоносной жиле, на которую удалось мне натолкнуться, говорю о себе не по гордости обладания, но, скорее, по слабости своей, по бессилию своему перед открывшимся мне великим богатством жизни, в чаянии, что придут на зов мой другие и помогут поднять драгоценные пласты.
Мне посчастливилось в молодости, и первое, что я услышал о себе, было: «Это талант божией милостью».
Ужасно, вот именно ужасно было приятно: словом талант я был поставлен в такое положение, что стою где-то высоко на месте, все глядят на меня и ждут с вопросом: ну что же дальше?
А я стою на месте и не могу тронуться,