не могу я обратить ее в свою форму сказки или просто пером описать.
Общими словами сказать, как заглавие сказки, – мысль эта есть общая всем нам мысль о мире всего мира. Но это не только все мы, а и наши враги на свой лад повторяют и каждый день клянутся в газетах, что они не воюют и гонят оружие на дело мира во всем мире.
Друг мой, я исповедуюсь вам в том, что сам лично верю в возможность мира, и не по форме, а душой стою до конца, до смерти за слово… Но ведь опять-таки, этими словами каждый, даже наш враг, маскируясь, может вслух для видимости исповедоваться своим друзьям. Я же, как писатель для всех, должен сказать об этом своими словами. Я должен сам обратиться в слово.
Вот почему в такой великой задаче сказать о мире всего мира своими собственными словами так верно, как если бы мать говорила о своем собственном ребенке, я обращаюсь к себе самому, к материнской утробе моей собственной души. И в какую бы даль времени, в какой бы скрытый уголок своего жизненного пространства я ни заглянул, везде я встречаю одного и того же врага мира, убивающего всякий порыв нашей веры в чудесные возможности жизни.
Помню я, лет шестьдесят тому назад – подумать только, что всего полстолетия с чем-то! – седой, бородатый, достойнейший во всех отношениях учитель математики с мелом в руке стоит возле черной классной доски и доказывает нам, мальчикам, что человек никогда не будет летать, что абсурдна сама мысль о полете. Прошло немного лет после того – и человек полетел: значит, был враг творчества новой жизни и в то же время был где-то положительный представитель жизнетворчества. Был же, значит, в то время моего детства какой-то враг творчества новой жизни, останавливающий движение мысли. Но я могу, углубляясь в себя, вызвать на свет тысячи таких врагов и проследить изначальные формы гасителя творческой жизни до нынешнего дня моей жизни.
Я сам очень хорошо понимаю, что если передо мной стоит предмет для изображения, то неплохо обойти его и посмотреть, как он выглядит сзади. Такое сомнение в лице предмета вполне законно, если оно состоит на службе творчеству и углубляет его.
Но с какого-то времени, когда-то, где-то само сомнение вырвалось из службы жизни на самостоятельный путь и стало отравлять самую жизнь. В мое время такого рода паразитическое сомнение называлось «скепсис», и, конечно, это состояние духа с давнего времени порождало самих врагов жизнетворчества…
Про себя люди в Москве до того преданы миру, до того не хотят войны, что дела свои домашние выполняют в точности по словам: «Помирать собирайся – рожь сей».
Отчего же и голуби в Москву возвратились, и любимые собаки всех пород забегали по улице, и опять заходили высоко на крышах коты?
Отчего же и люди в таком множестве, как никогда не было, свое чувство радости свету новой весны перенесли на то время, когда раньше могли это чувствовать только очень немногие, самые чуткие. Это значит: испытав утраты, люди поняли, до чего же сама жизнь хороша!
А это, что жизнь хороша, что мы люди, не трава на ветру и не сено, что мы и от себя что-то можем сделать навстречу знойным и иссушающим ветрам, – это все зарождается в городе…
…Чувство современности в том смысле, что не приходит со временем, а сами делаем новое время.
Материалы к выступлению на Втором всесоюзном совещании молодых писателей*
На днях С. Я. Маршак мне сказал, что от нашего с ним времени блестящего развития поэзии остаются сейчас два поэта: Блок и Бунин, остальные твердыни, вроде Брюсова, все пали… Спрашивал я себя, что в нас содержится такое, из-за чего один иерархический замок, поднимающийся на относительную высоту, держится дольше другого, чем определяется его прочность, его положение?
И мне вспомнилась моя старая мысль, где-то счастливо напечатанная в советское время. Я сказал тогда: «Кто из нас думает больше о вечности, у того из-под рук выходят более прочные вещи».
А сейчас, вероятно, приблизившись к старости, я начинаю подумывать, что не от вечности, а все от любви: высоко подняться может каждый из нас всевозможными средствами, но держаться долго на высоте можно только силой излучаемой любви.
А что есть любовь? Об этом верно никто не сказал. Но верно можно сказать о любви только одно, что в ней содержится стремление к бессмертию, а вместе с тем, конечно, как нечто маленькое и само собою понятное и необходимое, способность существа, охваченного любовью, оставлять после себя более или менее прочные вещи, начиная от сказки для маленьких детей и кончая шекспировскими строками.
Красота светит всем, но не каждому: не каждый в состоянии встретить ее. Но бывает, – не красота, а что-то другое лучится в улыбке, в глазах, и в этом каждый оживает.
Русская литература, конечно, в красоте вырастает, как всякое искусство, но ее поддерживает вот это нечто, существующее в жизни вне красоты. Что это? Вот «Война и мир», и в ней лучатся глаза некрасивой княжны Марьи…
Начинаю понимать, что я не просто живым детям пишу, а тем, какие остаются, сохраняются и не сохраняются, – вернее сказать: какие должны бы у всех нас для нашего счастья сохраняться в душе. Может ли быть художник в любом искусстве без такого ребенка в душе? Едва ли…
Но больше! И не у художника, а и у всякого рабочего в его мастерстве, когда ни с того ни с сего откуда что взялось – и вдруг вышло совсем новое и небывалое, – так не этот ли самый спящий младенец шевельнулся, брыкнул ножками, а мастер обрадовался и создал что-то новое, небывалое.
Испытанием таланту писателя для взрослых может служить маленькая вещица, годная в детскую хрестоматию. Напротив, это плохой детский писатель, кто может писать только для детей.
Мы в себе носим все и в течение жизни своей разными способами открываем из всего богатства кое-что.
Из каждой удачной моей попытки писать выходит всегда больше, чем я задумывал, и мне открывается как бы само собой то, чего я не знал.
Мне кажется тогда, что писал не я, малоуважаемый мною человек, а кто-то другой, во мне таком заключенный.
Есть у писателя болезнь отчужденности. Теперь это у нас учли, как «отрыв от масс» – и создали творческие командировки.
Но я чувствую по себе, что если есть очень глубокая мысль в самом себе, то отрыва никакого не может быть даже в лесу. Если есть в себе этот процесс, назовем его – движение глубокой мысли, то не только люди в коридорах коммунальных квартир, – на улицах отражают ее в себе или, наоборот, в людях она, и ты от них ее получаешь себе, но и в лесу, где нет людей, – деревья, цветы, птицы, насекомые, зверьки являются представителями человека и подсказывают нужную мысль.
Весь вопрос, в себе эта «мысль» или где-то вне себя, и там где-то вдали ее надо найти и в поездку за ней брать «творческую командировку» (бедный, у него от этих командировок… чемодан материалов лежит. Издательство закрылось, и его «творчество» остановилось).
Как это выходит, что вот хорошо знаешь какую-нибудь вещь или понятие, но если найдешь для них свое собственное слово т выразишь в своих собственных словах, то и эта знакомая вещь выступит как новая, небывалая, и понятие раскрывается совсем по-новому из своей глубины.
Вот думаешь: «Мне это кажется», – но пришел кто-то, почитал ему, и он тоже: «У меня как будто глаза открылись». Сердце забьется от радости, но опять приходит сомнение: «Скорей всего это он по дружбе моими глазами на вещи глядит, и мы вместе обманываемся».
Но когда редакция одобрит, когда напечатают, когда от неведомых друзей письма начнешь получать, то сомнения исчезают: оказалось, что это действительно так – верно сказанное от себя слово о чем-нибудь прибавляет что-то новое к вещи, к понятию, и так выходит, что старая вещь как бы вошла в меня и вновь вышла из меня, как новая, как будто она вновь родилась.
Ощупью в своих сомнениях и с невозможной для взрослого человека удивленностью обращался я к таким вещам или существам, которые были с человеком десятки тысяч лет.
Я тогда еще искал достоверности в самих вещах и думал так, что если с чем человек сжился давно, то оно все так и есть; и если я об этом напишу, как о всем знакомом, то оно и будет самое верное; но когда я об этом стал писать, то как раз тут и заговорили о том, что я «оригинальнейший писатель».
Это было мне тогда очень тяжело переживать, понимая через читателей, что «не вечную» природу я описываю, а себя самого, свое собственное, но правильное слово нахожу в себе и им называю. И через это древнее вечно бывалое входит в меня и выходит из меня, как новое, молодое («какая свежесть!») и небывалое.
Но это теперь хорошо, когда я понял. А тогда я очень страдал.
О стариках мы обыкновенно говорим: «Он все такой же!» Мы этим про себя хотим сказать, что старый человек уже вошел в ритм природы, повторяется, и от него нечего ждать, как от всей природы, чего-то особенного: в природе все уже было.
Мы же, молодые, все надеемся показать людям что-то еще небывалое.
Миллионы лет были на земле атомы и работали тайно, пока наконец их не открыли. Так что они, конечно, были, и были очень давно, и мы их не сделали, не сотворили, а только открыли.
А можно ли такое открыть, чего не было? Можно, только это называется не открыть, а сотворить.
Приветствую вас, молодые товарищи, уверяю вас всех, пишущих стихами и прозой, и работающих в разных других областях, и просто любящих свой труд, свой дом, свою Родину, что сердце нашей мирной жизни есть поэзия. И в сердце всякого поэта, пишущего и не пишущего, содержится особое чувство современности. В том смысле чувствую я себя с вами сейчас современным, что не время уводит нас за собой, а мы сами делаем время наше, новое и великое.
Мы с вами счастливейшие поэты всех времен: вы тем счастливы, что вступаете прямо с места в борьбу за мир всего мира, и я счастлив, что дожил и пришел к новому времени не с пустыми руками и могу с прямой душой встретить вас и сказать:
– Пожалуйте!
Первое, что хочется сказать вам из своего опыта, – это что каждому писателю надо найти непременно особое свое поведение в отношении своего таланта, что в таланте и времени есть