закваске. Вначале малое, сокрытое только в самом Христе, это Царство передается апостолам, прорастает в них и через них идет дальше по миру.
То, что присутствие Христа в людях не прекратилось ни с Его Вознесением, ни с уходом апостолов, позднее помогло Церкви составить Новозаветный канон.
Надо отметить, что в серьезной протестантской литературе появляется понимание неразрывности церковной традиции и Библейского канона. О. Кульман (О. Cullmann), однако, толкует роль Церкви в этом вопросе так: «Установив принцип канона, Церковь признала, что с этого момента традиция перестала быть критерием истины. Этим актом смирения Церковь подчинила свою традицию высшему критерию апостольской традиции, кодифицированной в Священных Писаниях. Выработать канон — это значит признать: отныне наша церковная традиция нуждается в том, чтобы быть контролируемой, и этот контроль будет осуществляться — с помощью Святого Духа — апостольским преданием, фиксированным в текстах» [504].
Этой теории, во–первых, можно задать вопрос:
Действительно ли до времени официального установления канона, то есть до IV—V столетий Церковь считала свою традицию чем–то более высоким, чем Писание? Нигде в раннехристианских источниках я не встречал, чтобы церковный богослов ставил то, что он считает традицией своей школы или общины, выше того, что сказано в Писании. Нигде я не видел рассуждений типа: «Но хотя в апостольком послании сказано…, но по Преданию нашей Церкви мы считаем и поступаем иначе». Хотя бы поэтому выражение Кульмана «с этого момента…» вызывает недоумение.
Во–вторых, роль Святого Духа здесь сводится всего лишь к функции цензора — к контролю. Может ли Святой Дух лишь осаживать некоторые порывы христиан, или Он может еще и вдохновлять их? Да, критерий истины должен быть, и для любого христианина им несомненно является Писание. Но разве жизнь страны сводится к охране помещений Госстандарта? Разве сводится работа физика к охранению эталонного метра или эталонного килограмма? Традиция должна быть контролируемой — верно. Но для того, чтобы быть контролируемой, она должна — быть. Быть и действовать. Поэтому вопрос для диалога между православными и протестантами не в том, когда эта традиция была «взята под контроль». Вопрос в том — продолжается ли творческое действие Традиции после установления канона, или же с выработкой канона творческая жизнь Церкви иссякла и для нее осталась одна охранительная функция.
Замечательно полное методологическое соответствие этого протестантского тезиса одному из основных постулатов собственно православного фундаментализма: эпоха Вселенских Соборов и догматического, богословского и канонического творчества Церкви остались позади, завершившись Седьмым Вселенским Собором. Если восьмой собор и будет — то это будет собор антихриста[505]… Вот и в протестантизме также предполагается, что в какой–то исторический момент Церковь вдруг потеряла дар различения духов и дар формулирования истины и «смирилась» перед однажды и окончательно кодифицированной ею истиной. И только естественно, что любая попытка замкнуть живое Предание в прошлом (апостольском или святоотеческом) оборачивается историческим нигилизмом и нарочитой апокалиптикой. Самые «буквалистские» протестантские секты охотнее всего предсказывают скорый Конец. Оторвавшись от Предания, они не чувствуют истории и желают выбежать за нее. По их мнению, история принесла христианству лишь языческие искажения, лишь метания между римским папоцезаризмом и византийским цезарепапизмом. А значит так естественно желать конца этого «диаволова водевиля»…
Кульман говорит: «Определить канон — это значит сказать: мы отныне отказываемся рассматривать как норму другие предания, не зафиксированные письменно апостолами»[506]. Однако мы не видим ничего подобного в церковной литературе эпохи «фиксации канона». Мы, напротив, видели, что св. Василий знает и иные, литургические апостольские предания, отнюдь не зафиксированные в Новозаветном кодексе. Кульман постулирует идентичность Апостольского Предания и Апостольских Писаний. Он отождествляет высшее нормативное изложение веры с единственным ее изложением. О том, что существовали и иные нормы веры, нам часто напоминает св. Василий Великий: будем веровать так, как мы крещены; правило молитвы да будет правилом веры. Наша молитва обращена к Троице — Отцу, Сыну и Святому Духу — так и признаем как апостольскую веру Их единосущность и равнобожественность.
Хорошо, Церковь установила Писание как правило веры для себя. Но разве означает это, что после этого Церковь необходимо должна потерять свой голос? Разве издание учебника русской грамматики налагает вето на появление стихов Пушкина или романов Достоевского? Нельзя противоречить канону. Но нельзя противоречить и правилам русского языка. Делает ли установление правил речи излишним последующее развитие литературы? Разве признание посланий Павла Богодухновенными заставляет пренебрежительно отнестись к «Исповеди» Августина?
Верно, вера, изложенная в Писании, нормативна. Канон Нового Завета закрыт.
Во–первых, потому, что это не рассказ о вневременном бытии Бога, а рассказ об историческом событии. О Боге, о Его воле и Промысле мы можем узнать и из иных источников, из новых проявлений. Но о том, что было в Палестине, мы не сможем узнать ничего большего.
Во–вторых, Писание занимает совершенно уникальное положение в Церкви для того, чтобы не дать подменить замысел Бога человеческими преданиями, которые действительно могут быть вполне богоборческими в случаях, когда люди, которые выпали из Предания, все равно считают себя христианами.
В–третьих, уникальность авторитета Писания подчеркивает трансцендентность Бога: Его откровение не может быть до конца утилизировано верующими, и даже Церковь не может изменить веру апостолов в зависимости от того, что кажется полезным в сию минуту. Церковь должна служить Евангелию, а не иначе. Каким счастьем для нас было то, что наши богословы не были свободны отпослушания авторитету Евангелия, и потому в советскую эпоху, несмотря на все пожелания советской власти, не могли провозгласить полное тождество диамата и христианства! Евангелие так и не было переписано в свете руководящих указаний «самого передового учения». В этом и был смысл послания Соловецких епископов 1928 года: мы лояльны Соввласти в области политики, но мы не властны переменить Евангелие и не можем закрывать глаза на то, что религиозные вопросы мы решаем совершенно иначе, чем это рекомендует делать государственная власть. В буддизме нет общеизвестных и общеобязательных священных книг, и потому под руками Рерихов он спокойно превратился в материализм и в экспортно–азиатский вариант ленинизма[507].
Но Церковь, некогда защитившая свое Писание, затем сама охраняется Писанием, как и всей своей Традицией.
Впрочем, упоминание о Рерихах позволяет понять и еще важнейшее дело исторической послеапостольской Церкви. Как и в случае с историей канона — это дело, плоды которого протестанты используют, но используют анонимно, как что–то самоочевидное, не имеющее отношение к духовному подвигу вполне определенных людей. Как и в случае с историей канона, и здесь протестанты не исполняют завет ап. Павла: «Поминайте наставников ваших» (Евр. 13, 7).
Дело в том, что мало бьшо опознать апостольские книги. Им нужно бьшо еще дать апостольское толкование. Гностики ведь тоже принимали многие книги канона. Но при этом давали им такие произвольные толкования, что получалось нечто вполне противоположное христианству Кафолической Церкви. Так и сегодня книжный рынок наводнен «новыми прочтениями» Библии: от Сведенберга и Беме до Блаватской, Штейнера и их эпигонов. Нетрудно заметить, что надмножество людей эти якобы ученые толкования действуют как взгляд удава на кролика: жонглирование цитатами, аллегорическое толкование, параллели с языческими системами, подчеркнутая «духовность» и «терпимость»…
Так было и в первые века христианства. Гностицизм был ближе к язычеству и потому понятнее. Великая трехвековая борьба с ним началась еще в апостольские времена. Первые талантливые систематизаторы появились прежде у гностиков (Василид, Маркион), и лишь поколением позже — у Церкви (св. Ириней Лионский). Государственная власть преследовала христиан, но не трогала гностиков, которые считали просто глупым умирать из за нескольких слов и жестов. Их книги бьыи подписаны именами более громкими, чем имена авторов канонических книг: «У вас в общине читают Евангелие от Марка? Да ведь Марк не из числа двенадцати апостолов, он всего лишь ученик Петра. А вот к нам недавно завезли Евангелие от самого Петра!».
И в этих условиях Церковь смогла дать целостное, убедительное, последовательно антигностическое толкование канонических библейских книг. С этим ее толкованием и поныне согласны протестанты. То учение о Боге, о Творце, о Господе Ветхого Завета, о Спасителе, о Христе, об Иисусе, которое тогда отстояла Церковь, нынешние протестанты считают самоочевидным. А ведь и древняя, и новейшая история показывают, что это отнюдь не самоочевидно.
То, что протестантские учебники богословия употребляют термин Троица (отсутствующий в Библии и впервые введенный во втором столетии св. Феофилом Антиохийским), то, что они не противопоставляют злого Бога Ветхого Завета доброму Спасителю Нового Завета, то, что они в новозаветном выражении «и во веки веков» не видят указания на множество «райских планет» и космических миров, — это все усвоение протестантами тех плодов, что выработало богословское предание древней Церкви.
Именно богословское предание в полемике с гностиками установило, как нельзя толковать Писание. И это богословски–запретительное Предание Церкви хранят до сих пор даже протестанты, чье понимание Евангелия отнюдь не является гностическим и теософским. То, что при толковании Писания отвергали св. Ириней и св. Афанасий, отвергают и они. Те из них, кто пошли путем последовательного протестантизма, отвергая авторитет исторической Церкви и вместе с ним библейский канон и антиоккультное толкование Библии, стали — мормонами.
Значит, историческая послеапостольская Церковь сохранила не только апостольские тексты, но и апостольское их истолкование. Это обстоятельство достойно того, чтобы из него делать выводы.
Итак, во–первых, послеапостольская Церковь верно распознала те книги, которые не имели апостольского просхождения, которые были подложно–апокрифичны, и тем самым в послеапостольское время Церковь составила верный канон Боговдохновенных апостольских Писаний. Во–вторых, эта же Церковь смогла отторгнуть неапостольские толкования апостольских книг.
Почему бы не предположить, что эта Церковь могла верно, вовремя и кстати говорить не только «нет», но и «да»? Может, не только истолкование ложных книг было у этой Церкви справедливым, но и истолкование подлинных книг было у нее идентичным апостольскому и Божественному замыслу? Почему лишь в чем–то периферийном признается правота этой Церкви, а не в самой сути? Мол, они хорошо защищали границы Истины, хорошо отражали внешние угрозы, но сами плохо понимали Писание и плохо применяли его при построении своей внутренней собственно церковной жизни? Почему протестанты, признавая церковное правило богословской экзегетики, признавая богословское предание первенствующей Церкви, отвергают то, как эта Церковь воплощала Писание и свое понимание Писания в своей практической религиозной жизни? Почему, приемля предание богословско–теоретическое, они отвергают предание мистериально–практическое?
Протестантизм недооценивает проблему интерпретации Писания. Баптисты, адвентисты, пятидесятники, харизматы слишком уверены в том, что их толкование Писания является самоочевидным, единственно возможным, и что поэтому они проповедуют «чистое Евангелие». Однако уже сам факт существования четырех Евангелий, различных и по стилю, и по языку, и по богословскому замыслу, и по совокупности сообщаемых сведений о Христе, говорит о том, что у людей должно быть еще и некое средство