Порою чтение грустной книги вдруг отбрасывало меня в прошлое, – иной роман, подобно недолгому, но глубокому трауру, разрушает наше привычное состояние, снова вводит нас во взаимодействие с реальностью, но только на несколько часов, как кошмар, потому что сила привычки, забвение, которое с ней связано, злорадство, вызываемое бессилием разума в борьбе с ней и в воссоздании правды жизни, – все это бесконечно высоко возносит правду жизни над почти гипнотическим внушением книги, которое, как все внушения, действует очень недолго.
Не по тому ли мне захотелось в Бальбеке узнать Альбертину, что она показалась мне типичной девушкой – из тех, на которых так часто задерживался мой взгляд на улицах, на дорогах, не потому ли, что она могла дать о них общее представление? И не было ли естественно, что: теперь закатывавшаяся звезда моей любви, в которой они конденсировались, вновь распылялась в туманности? Во всех я видел Альбертину – образ, который я носил в себе, образ, заставлявший меня разыскивать ее всюду; однажды, на повороте аллеи, одна из девушек, садившаяся в автомобиль, так живо мне ее напомнила, была точно так же сложена, что я потом даже спросил себя: не Альбертину ли я видел, не обманули ли меня, известив о ее кончине? Точно такой я видел ее на повороте аллеи, – может быть, в Бальбеке, – садящейся в автомобиль и так доверчиво смотревшей в будущее. Я не просто вбирал в себя глазами действия этой девушки, садившейся в автомобиль, как искусственную видимость, которая так часто возникает во время прогулки: действия превращаются в нечто вроде продолжительного акта, и этот акт, как мне представлялось, оборачивался и на прошлое той своей стороной, которая еще недавно примыкала к нему и опиралась на мое сердце, отчего в нем всегда жили сладострастие и печаль.
Но девушка уже исчезла. Немного дальше я увидел трех девушек, постарше, может быть – молодых женщин; их изящная, летящая походка – это было именно то самое, что прельстило меня в Альбертине и ее подружках в первую нашу встречу, и я пошел за этими тремя новыми девушками по пятам; когда же они сели в автомобиль, я в отчаянии кинулся во всех направлениях искать ту, и я ее нашел, но – слишком поздно. Трех девушек я так и не обнаружил. А несколько дней спустя, возвращаясь домой, я их увидел – тех самых трех девушек, за которыми я шел в Булонском лесу. Это были точь-в-точь такие же, особенно две брюнетки, но только постарше, из разряда светских девушек, которых я часто видел в окно или встречал на улице; я не был с ними знаком, и все-таки стоило мне на них взглянуть, как я уже начинал строить всевозможные планы, и во мне вновь пробуждалась любовь к жизни. Блондинка была на вид нежнее, выражение лица у нее было почти страдальческое, нравилась она мне меньше. Однако именно благодаря ей я не довольствовался тем, что в течение одной минуты любовался ими. Я не стал бы на них смотреть, так же как на стольких других, если бы, когда они проходили мимо меня, блондинка, – быть может, потому, что я пристально их разглядывал? – не бросила на меня беглого взгляда, а потом, обогнав меня и обернувшись, не посмотрела на меня еще раз, отчего мое воображение разыгралось не на шутку. И все-таки, когда она отвела от меня взгляд и снова заговорила с подружками, мой пыл, несомненно, в конце концов остыл бы, если б его стократ не усилило еще одно обстоятельство. Я осведомился у швейцара, кто они такие. «Они спрашивали ее светлость, – ответил он. – Мне думается, знакома-то с ней одна, а другие только провожали ее до двери. Вот ее фамилия – не знаю, так ли я записал». Я прочел: «Мадмуазель Депоршвиль». Мне ничего не стоило восстановить по памяти правильное написание: д’Эпоршвиль – такая, или почти такая, фамилия была у девушки из прекрасной семьи, связанной узами дальнего родства с Германтами; Робер мне о ней говорил, что встретил ее в доме свиданий – он находился с ней в связи. Теперь я понял, что выражал ее взгляд, почему она оглянулась и почему она смотрела на меня тайком от приятельниц. Как часто я думал о ней, представлял ее себе по фамилии, которую назвал мне Робер! И вот я только что ее видел: она ничем не отличалась от подружек; особенным был только ее брошенный украдкой взгляд, открывавший передо мной вход в такие области ее жизни, которые несомненно были скрыты от ее подруг и благодаря которым она становилась более доступной, – почти наполовину моей, – не такой чопорной, какими обыкновенно бывают девушки из аристократических семей. Мы с ней уже заранее пытались представить себе одно и то же: как мы провели бы время, если б она назначила мне свидание. Разве не об этом красноречиво говорил ее взгляд, притом что это красноречие было понятно мне одному? Сердце у меня билось учащенно, я не мог бы точно описать, как сложена мадмуазель д’Эпоршвиль, я едва различал черты бледного ее лица, на которое я смотрел как бы со стороны, но я уже был безумно в нее влюблен. Но тут я спохватился: я рассуждаю так, словно из трех девушек мадмуазель д’Эпоршвиль была именно та блондинка, которая оглянулась и два раза на меня посмотрела, но ведь швейцар мне этого не сказал. Я подошел к его каморке, опять принялся расспрашивать; он мне сказал, что нынче они приходили в первый раз и в его отсутствие; сейчас он спросит у жены – она уже один раз их видела. Жена в это время подметала служебную лестницу. У кого не было в жизни приблизительно таких сладостных колебаний? Одному отзывчивому другу описали девушку, которую видели на балу, и он установил, что, вероятно, это одна из его подруг и что он приглашает к себе своего друга и ее. Но ведь там было так много девушек, да и потом, по одному устному портрету трудно ли ошибиться? Девушка, которую вы в свое время еще увидите, не окажется ли другой, не той, о ком вы мечтаете? А, быть может, вы убедитесь, что протягиваете руку с такой именно улыбкой, какой вы ждете от нее? Это довольно частая удача; не будучи всякий раз подкреплена рассуждением, столь же убедительным, как рассуждение о мадмуазель д’Эпоршвиль, она является порождением чего-то близкого к интуиции и некоего благоприятного для вас веяния. Тогда при виде ее мы говорим себе: «Это, без всякого сомнения, она». Гуляя по берегу моря, я угадал, что вот это Альбертина Симоне. Воспоминание причинило мне острую, но недолгую боль, и, пока швейцар ходил за женой, я думал, главным образом, о мадмуазель д’Эпоршвиль. Наконец швейцар вернулся и сказал, что мадмуазель д’Эпоршвиль – блондинка!
Меня охватило лихорадочное возбуждение. Прежде чем пойти купить все, от чего, по моему мнению, я стал бы красивее и благодаря чему я произвел бы самое выгодное впечатление через три дня, когда я отправлюсь к герцогине Германтской, где я встречусь с доступной девушкой и назначу ей свидание (я нашел бы способ отозвать ее для минутного разговора в уголок гостиной), я для большей верности телеграфировал Роберу, прося его сообщить мне имя девушки и дать ее описание, – я надеялся получить ответ до послезавтра, когда она должна была, по сведениям швейцара, опять прийти к герцогине Германтской и (теперь я не думал ни о ком другом, не думал даже об Альбертине) куда я тоже пойду, что бы со мной ни случилось, даже если б я заболел (я бы тогда велел отнести меня на носилках). Если бы я не телеграфировал Сен-Лу, я не то что бы все еще сомневался в сходстве и не то что бы девушка,