Скачать:TXTPDF
Беглянка
которую я встретил, и та, о ком он мне говорил, по-прежнему были для меня два разных лица. Теперь у меня уже не оставалось сомнений, что это одно и то же лицо. Но я сгорал от нетерпения, я никак не мог дождаться послезавтрашнего дня, и мне было приятно, – точно это давало мне тайную власть над девушкой, – получить о ней подробную телеграмму. На телеграфе я, вдохновляе­мый надеждой, составлял текст, я замечал за собой, что теперь, стоя лицом к лицу с мадмуазель д’Эпоршвиль, я совсем не такой безоружный, каким был когда-то, лицом к лицу с Жильбертой. С этого времени, когда мне остава­лось только составить текст телеграммы, телеграфисту – принять ее, а самой скорой сети – передать, вся Франция и все Средиземное море, все разгульное прошлое Робера, которое могло мне пригодиться для опознания недавно встреченной мной личности, готовы были оказаться на службе у романа, который я только что написал вчерне и о котором мне уже не было необходимости думать, потому что все это в течение двадцати четырех часов придало бы ему тот или иной смысл. А в другое время, когда меня приводила домой с Елисейских полей Франсуаза и дома, наедине с самим собой, я мучился оттого что мои желания неисполнимы, так как я не имел возможности воспользо­ваться практическими средствами цивилизации, я любил, как дикарь или, вернее, поскольку я был лишен свободы передвижения, как цветок. Меня лихорадило. Отец потре­бовал, чтобы я двое суток пробыл с ним, – следовательно, мне нельзя было пойти к герцогине, и это привело меня в такое бешенство и в такое отчаяние, что моя мать в конце концов вмешалась и добилась от отца, чтобы он оставил меня в Париже. Но мой гнев долго еще не утихал, а мое влечение к мадмуазель д’Эпоршвиль в сто раз усиливалось воздвигнутым между нами препятствием, боязнью, что тут у меня не будет тех часов, когда я все время заранее улыбался перед моим визитом к герцогине Германтской, как чему-то решенному, чего уже никто не мог бы у меня отнять. Иные философы утверждают, что внешнего мира нет и что наша жизнь – в нас самих. Так или иначе, любовь, когда она еще только зарождается, поражает тем, как мало значит реальность. Если бы меня попросили по памяти написать портрет мадмуазель д’Эпоршвиль, описать ее, указать на ее характерные черты, то я не мог бы исполнить эту просьбу, я бы даже не узнал мадмуазель д’Эпоршвиль на улице. Я видел ее профиль, когда она находилась в движении; она показалась мне высокой, хо­рошенькой, обыкновенной блондиночкой – больше я ни­чего не мог бы о ней сказать. Но влечение, озабоченность, сильнейший удар, нанесенный мне страхом не увидеть ее, если меня опять увезет отец, – все это в сочетании с образом, который, в сущности, был мне не известен и ко­торого, однако, было довольно, чтобы произвести на меня приятное впечатление, – все это уже и было любовью. Наутро, после счастливой бессонной ночи, я получил телеграмму от Сен-Лу: «Де л’Оржвиль, орж – злак, рожь; виль – город; маленькая брюнетка, толстушка, находится настоящий момент Швейцарии». Значит, то была не она.

Потом ко мне вошла с почтой моя мать, небрежным жестом, как будто думая о другом, положила ее мне на постель и сейчас же вышла. А я, зная хитрости моей до­рогой мамочки, зная, что на ее лице можно прочитать все, не боясь ошибиться, если только принять за ключ желание доставить удовольствие другим, улыбнулся и подумал: «В почте есть что-то для меня интересное; мама приняла без­различный, рассеянный вид, чтобы мое изумление было полным и чтобы не уподобиться тем, кто отнимает у вас половину радости, сообщая вам о ней». Мама тут же направилась к выходу – она боялась, что я из самолюбия не показываю, как я доволен, и от этого мне менее приятен ее приход. В дверях она столкнулась с Франсуазой. Фран­суаза попятилась. В спешке моя мать забыла свечу. Почту она положила рядом со мной, чтобы я не мог не обратить: на нее внимания. Но я почувствовал, что там одни газеты. Наверное, в какой-нибудь газете была статья писателя, которого я любил, а так как он писал мало, то газета с его статьей – это был бы для меня сюрприз. Я подошел к окну, раздвинул шторы. Розовое небо над бледным, туманным утром, – такого цвета в этот час бывает в кухне плита, если ее растопить, – пробудило во мне надежду и желание провести ночь и проснуться на маленькой станции в горах, где я видел розовощекую молочницу.

Я развернул «Фигаро». Какая скука! Первая статья бы­ла под тем же заглавием, что и статья, которую я послал в газету и которая так и не была напечатана. Но не только то же заглавие, вот и несколько моих фраз – слово в слово. Это уже чересчур! Я пошлю протест. Но там было не только несколько слов – там было все, там была моя подпись… Моя статья вышла! Но моя мысль, которая, быть может, уже тогда устаревала и уставала, все еще как будто не понимала, что это моя статья, – так старики продол­жают идти, даже если это уже не нужно, даже если надо немедленно отойти от непредвиденного препятствия, пото­му что это опасное препятствие. И только некоторое время спустя я принялся за духовную пищу, то есть начал читать газету, еще теплую от станка и влажную от утреннего тумана, ибо в утреннем тумане, на рассвете, ее передают служанкам, а те приносят ее своему хозяину и одновре­менно – кофе с молоком, – я принялся за чудесную раз­множаемую пищу, которая может быть и одним номером и десятью тысячами номеров и которая, так как она бесчисленна, проникая в разные дома, остается одной и той же для всех читателей[12].

Я держал в руках не какой-то определенный экземпляр газеты – это был один из десяти тысяч; это было не только то, что написал я, – это было то, что написал я, а прочли все. Чтобы ясно представить себе, что происходит сейчас в других домах, я должен прочитать статью не глазами ав­тора, а глазами одного из читателей; это было не только то, что я написал, – это было восприятие написанного множеством умов. Чтобы прочитать статью, мне надо было на время перестать быть ее автором и превратиться в од­ного из читателей. И вот уже мною овладевает тревога: попадется ли статья на глаза непредупрежденному читате­лю? Я рассеянно разворачиваю газету, как это сделал бы непредупрежденный читатель, с таким выражением лица, как будто мне не известно, что напечатано сегодня в газе­те, и спешу заглянуть в светскую хронику или в полити­ческие новости. Но моя статья – большая, и для пущего правдоподобия (как человек, который нарочно слишком медленно проглядывает поданный ему счет) я цепляюсь за какую-нибудь фразу. Но многие из тех, кто обращает вни­мание на первую статью, даже те, кто ее читает, не смот­рят на подпись. Да и я не мог бы назвать автора первой статьи в предыдущем номере. Теперь я даю себе слово всегда читать названия статей и фамилии авторов, но, по­добно ревнивому влюбленному, который не изменяет своей возлюбленной, чтобы быть убежденным в ее верности, я с грустью думаю, что моя внимательность не заставит быть внимательными других. И потом, кто отправляется на охоту, а кто рано вышел из дому. Все-таки кое-кто да прочтет. И я начинаю читать. Что мне до множества читателей, у которых статья вызовет прилив ненависти? Я не могу себе представить, что другие читатели не увидят явственно те образы, какие вижу я, полагая, что мысль автора уловлена читателями, тогда как в их мозгу возникает другая мысль и мыслят они так же наивно, как те, что верят: произне­сенное слово, такое, как оно есть, без посторонней помощи бежит по телефонному проводу; в тот момент, когда я хочу быть просто читателем, мой разум проделывает в качестве автора работу читателей. Пусть герцог Германтский не поймет фразу, которая понравится Блоку, – зато его мо­жет привлечь рассуждение, к которому Блок отнесся бы с пренебрежением.

Мне хотелось проникнуть в комнату какой-нибудь чи­тательницы, до которой газета донесет если не мою мысль, которую она не поймет, то, по крайней мере, мое имя, – донесет как бы похвалу мне. Я говорил себе, что если мое здоровье будет по-прежнему ухудшаться и я больше не смогу видеться с друзьями, то мне надо продолжать писать, чтобы иметь к ним доступ, чтобы говорить с ними между строк, чтобы они стали моими единомышленниками, чтобы нравиться им, чтобы я нашел уголок в их сердце. До сих пор светские отношения занимали место в моей повседнев­ной жизни, а будущее, в котором они отсутствовали бы, меня страшило, – вот почему мысль о таком способе за­держивать на себе внимание моих друзей, может быть, даже вызывать их восхищение, вплоть до дня, когда я поправлюсь настолько, что буду в состоянии снова видеться с ними, – мысль о таком способе утешала меня. Я рас­суждал таким образом, но чувствовал, что все это неправ­да; что если мне доставило бы удовольствие их внимание, то это было бы удовольствие внутреннее, духовное, зави­сящее от моего настроения, но такого удовольствия они доставить мне не могли, – такое удовольствие мне доставляла не беседа с ними, а писательство вдали от них и что если бы я начал писать, чтобы видеться с ними через посредство писания, чтобы у них составилось более высокое мнение обо мне, чтобы обо мне заговорили в свете, – быть может, писательство избавило бы меня от желания видеть­ся с ними, и я бы отказался от положения, которое создала бы мне литература, потому что источник моего наслажде­ния – литература, а не общество.

Посте обеда я пошел к герцогине Германтской – не столько ради мадмуазель д’Эпоршвиль, из-за телеграммы Сен-Лу утратившей лучшие свои качества, сколько ради того, чтобы увидеть в герцогине одну из читательниц моей статьи, чтобы я мог себе представить, как приняли мою статью подписчики и покупатели «Фигаро». Я шел к герцогине Германтской охотно. Напрасно я себе говорил, что для меня ее салон отличается от других тем, что, как мне казалось, он возник раньше других; сознавая это, я все же ям не пренебрегал. Для меня существовало несколько лиц, носивших фамилию Германт. Если людей, носивших фа­милию

Скачать:TXTPDF

которую я встретил, и та, о ком он мне говорил, по-прежнему были для меня два разных лица. Теперь у меня уже не оставалось сомнений, что это одно и то же