//Скорбь — слишком тяжкий плод и он не созревает
На слабой веточке, с которой может пасть».//
или еще лучше:
//Как мертвые недолговечны!
Еще не став в гробу добычей тленья,
Они уж в сердце обратились в прах».//
Герцогиня сморщила в разочарованную улыбку грациозную извилину своего скорбного рта и остановила на г-же д’Арпажон мечтательный взгляд своих прелестных светлых глаз. Я начинал с ними осваиваться, так же как и с ее голосом, таким тягучим, терпким и сочным. В этих глазах и в этом голосе я находил много свойств Комбре. В аффектации, с которой этот голос по временам давал почувствовать почвенную грубость, заключалось многое: чисто провинциальное происхождение этой ветви рода Германтов, дольше остававшейся локализованной, более смелой, более дикой, более вызывающей; далее, привычка хорошо воспитанных и умных людей, знающих, что благородство манер заключается не в том, чтобы говорить сквозь зубы, а также наклонность знати охотнее брататься со своими крестьянами, чем с буржуазией, — все те особенности, которые, благодаря царственному положению герцогини, ей легче было выставить напоказ, сбросив с них все покровы. Этот самый голос по-видимому был и у ее сестер, которых она терпеть не могла; уступающие ей по уму и почти буржуазно вышедшие замуж, если можно воспользоваться этим наречием применительно к бракам с безвестными дворянами, зарывшимися у себя в провинции или в недрах Сен-Жерменского предместья в Париже, сестры герцогини тоже обладали этим голосом, но по мере своих сил обуздали его, исправили, смягчили, подобно тому как редко кто из нас бывает настолько смел, чтобы сохранить свою оригинальность, и не прилагает стараний уподобиться расхваленным образцам. Но Ориана была настолько умнее и настолько богаче своих сестер, главное же — настолько более в моде, чем они, — она, еще будучи принцессой де Лом, имела такое влияние на принца Уэльского, что рано поняла всю прелесть своего развинченного голоса и со смелостью, свойственной натуре оригинальной и пользующейся успехом, сделала из него в светском обществе то же, что Режан или Жанна Гранье (понятно, я не сравниваю в отношении таланта и значения этих двух актрис) сделали из своих голосов в театре, то есть нечто изумительное и своеобразное, между тем как никому неведомые сестры Режан и Гранье вероятно приложили усилие замаскировать все эти особенности своего голоса, как недостаток.
Ко всем этим стимулам развивать свою природную оригинальность любимые писатели герцогини Германтской: Мериме, Мельяк и Галеви, прибавили, наряду с уважением к естественности, стремление к прозаичности, через которую она подходила к поэзии, и чисто светское остроумие, оживлявшее передо мной целые пейзажи. Вдобавок герцогиня способна была, присоединив к этим влияниям художественный вкус, выбрать для большинства слов произношение, наиболее соответствовавшее, как ей казалось, областям Иль-де-Франс и Шампань, стараясь употреблять только те слова, которыми мог бы пользоваться какой-нибудь старый французский писатель (хотя в этом отношении ей и не удавалось сравняться со своей золовкой Марсант). Когда вы уставали от мешанины и пестроты нынешнего языка, то слушать разговор герцогини Германтской, хотя он многого выразить не мог, было большим отдыхом, почти таким же, — если вы бывали с ней одни и она еще более суживала и просветляла поток своей речи, — какой получаешь, слушая старую песенку. Глядя тогда на герцогиню Германтскую, я видел заключенное в нескончаемом ясном полдне ее глаз голубоватое небо Иль-де-Франса или Шампани, склоненное под тем же углом, что и в глазах Сен-Лу.
Таким образом, при помощи этих различных формаций герцогиня Германтская выражала сразу старую аристократическую Францию, затем манеру, какой герцогиня де Бройль могла бы одобрять и бранить Виктора Гюго в эпоху Июльской монархии, и наконец живой вкус к литературе, берущей начало от Мериме и Мельяка. Первая из этих формаций мне больше нравилась, чем вторая, она больше помогала загладить разочарование, которое я испытал от путешествия и прибытия в Сен Жерменское предместье, столь отличное от того, как я его (воображал, но и эту вторую формацию я предпочитал третьей. Впрочем, если герцогиня воплощала Германт почти помимо своей воли, то ее пайеронизм, ее вкус к Дюма-сыну были надуманными и преднамеренными. Так как вкус этот составлял противоположность моему, то герцогиня обогащала ум мой литературой, когда говорила со мной о Сен-Жерменском предместье, и никогда не казалась мне более глупой представительницей Сен-Жерменского предместья, чем в то время, когда говорила со мной о литературе.
Взволнованная последними стихами, г-жа д’Арпажон воскликнула: «Святыни сердца тоже прахом стали! Мосье, вам надо будет написать это на моем веере», — сказала она герцогу. «Бедная женщина, мне ее жалко», — проговорила принцесса Пармская. «Не соболезнуйте, мадам, она получила то, чего заслуживает», — отвечала герцогиня. «Однако… простите, что я говорю это вам… ведь она его искренно любит!» — «Вовсе нет, она на это неспособна, она только воображает, будто любит, как воображает в эту минуту, будто цитирует Виктора Гюго, тогда как она приводит стих Мюссе. Знаете, — продолжала герцогиня меланхолическим тоном, — никто больше меня не был бы тронут подлинным чувством. Но вот вам пример. Вчера она закатила Базену ужасную сцену. Ваше высочество, может быть, думаете, что сцена эта была вызвана тем, что он любит других, что он больше ее не любит? Вовсе нет: он просто не хочет рекомендовать ее сыновей в Жокей-Клуб! Разве влюбленная была бы на это способна? Нет, я вам скажу больше, — прибавила герцогиня, подчеркивая слова: — это особа на