Баснословный богач в мире, где богатых встречается все меньше и меньше, и насквозь пропитанный сознанием этого огромного богатства, герцог сочетал в себе тщеславие большого барина и самомнение денежного туза, удерживаемое, впрочем, в должных границах утонченным аристократическим воспитанием. Однако видно было, что своими успехами у женщин, причинявшими столько огорчений его жене, он обязан был не только своему имени и своему состоянию, так как и до сих пор еще сохранил большую красоту, и профиль его напоминал чистотой и смелостью очертаний профиль какого-нибудь греческого бога.
— Неужели она действительно выступала у вас? — спросил герцогиню д’Аржанкур.
— Ну да, она явилась читать роль с букетом лилий в руке и другими лилиями на платье. (Герцогиня Германтская, подобно г-же де Вильпаризи, умышленно произносила некоторые слова на крестьянский лад, без концевых согласных, хотя, в противоположность тетке, всегда грассировала звук «р».)
Перед тем как г. де Норпуа, подчинясь желанию маркизы, увел Блока в уголок, где они могли поговорить, я вернулся на минуту к старому дипломату, чтобы замолвить перед ним словечко об академическом кресле для моего отца. Он хотел сначала отложить этот разговор. Но я возразил, что собираюсь уехать в Бальбек. «Как, вы снова едете в Бальбек! Да вы настоящий globe-trotter!» Потом он меня выслушал. Когда я назвал имя Леруа-Болье, г. де Норпуа подозрительно на меня посмотрел. У меня создалось впечатление, что он сказал г-ну Леруа-Болье что-то неприятное для моего отца и опасается, не передал ли ему экономист этих слов. Мигом он загорелся самым горячим расположением к отцу. После одного из тех замедлений речи, когда у говорящего вдруг вырывается слово как бы вопреки его воле, так что кажется, будто несокрушимое убеждение взяло в нем верх над неловкими усилиями заставить себя замолчать: «Нет, нет, — с волнением проговорил он, — вашему отцу не надо выставлять свою кандидатуру. Не надо в его же собственных интересах, из уважения к его большому научному весу, который он рискует скомпрометировать подобной авантюрой. Он стоит большего. Окажись он избранным, ему грозила бы опасность все потерять и ничего не выиграть. Слава богу, он не оратор. А это единственная вещь, которая имеет значение у дорогих моих коллег, хотя бы говорились совершеннейшие пустяки. У вашего отца есть серьезная цель в жизни; он должен идти к ней прямой дорогой, не позволяя себе уклоняться в сторону и шарить в кустах, хотя бы то были кусты, покрытые, впрочем, больше шипами, чем цветами сада Академа. К тому же он собрал бы лишь несколько голосов. Академия любит устраивать стаж кандидату, прежде чем допустить его в свое лоно. В настоящее время ничего не следует предпринимать». Потом — другое дело. Но надо, чтобы сама коллегия остановила на нем свое внимание. Скорее фетишистски, чем с успехом, следует она правилу «Fara da se» наших соседей по ту сторону Альп. То, что говорил мне обо всем этом Леруа-Болье, мне не понравилось. Мне, впрочем, показалось, что он почти заодно с вашим отцом. Я, может быть, немного резко дал ему почувствовать, что, привыкнув заниматься колониями и металлами, он недооценивает роли невесомых факторов, как говорил Бисмарк. Чего прежде всего надо избегать вашему отцу, так это выставления своей кандидатуры: «Principiis obsta». Его друзья оказались бы в щекотливом положении, если бы он поставил их перед совершившимся фактом. Вот что, — сказал вдруг посол с прямодушным видом, уставившись в меня своими голубыми глазами, — я скажу вам одну вещь, которая удивит вас в моих устах, в устах человека, горячо любящего вашего отца. Но именно потому что я его люблю, именно (мы с ним двое неразлучных, Arcades ambo) потому что я знаю, какие услуги может он оказать своему отечеству, мимо каких подводных камней может благополучно провести его, если останется у руля, из расположения к нему, из уважения, из патриотизма я не буду за него голосовать. Впрочем, мне кажется, я довольно ясно дал ему это понять. (Мне показалось, что я заметил в его глазах суровый ассирийский профиль Леруа-Болье.) Так что отдать ему мой голос было бы с моей стороны отречением от собственных слов». Несколько раз г. де Норпуа обозвал своих коллег ископаемыми. Помимо других соображений, каждый член какого-нибудь клуба или академии любит наделять своих коллег характером, прямо противоположным его собственному, не столько для того, чтобы обеспечить за собой право сказать: «Ах, если бы это зависело только от меня!», сколько для того, чтобы похвастаться своим званием, как вещью тем более лестной и трудно достающейся. «Скажу вам, — заключил г. де Норпуа, — что в интересах всех вас я предпочитаю для вашего отца триумфальное избрание через десять или пятнадцать лет». Слова эти показались мне продиктованными если не завистью, то по крайней мере полнейшим отсутствием желания услужить, но впоследствии, как это выяснилось из самого события, они приобрели иной смысл.
— Вы не намереваетесь побеседовать в Институте о ценах на хлеб во времена Фронды? — робко спросил г-на де Норпуа историк Фронды. — Вы бы могли иметь там значительный успех (что означало: колоссальную рекламу), — прибавил он, робко, но в то же время с нежностью улыбаясь послу; веки его при этом приподнялись и открыли глаза, большие как небо. Мне показалось, что я уже видел этот взгляд, хотя я познакомился с историком только сегодня. Вдруг я вспомнил: этот самый взгляд я подметил в глазах одного бразильского врача, который брался вылечить меня от припадков удушья, вызванных нелепыми вдыханиями растительных эссенций. Когда, желая добиться от него большего внимания, я сказал, что знаком с профессором Котаром, то услышал в ответ: «Это лечение, если бы вы о нем рассказывали ему, дало бы ему материал для блестящего доклада в Академии медицины!» — точно врач этот заботился прежде всего об интересах Котара. Он не решился настаивать, но посмотрел на меня тем самым робко-вопросительным, корыстным и умоляющим взглядом, которым я только что восхищался у историка Фронды. Эти два человека наверное не знали друг друга и были, мало похожи, но психологические законы, подобно законам физическим, отличаются известной общностью. При одинаковости необходимых условий один и тот же взгляд светится в различных, человеческих особях, как одно и то же утреннее небо освещает места на земной поверхности, расположенные далеко друг от друга и никогда друг друга не видевшие. Я не слышал ответа посла, потому что все гости, шумно разговаривая, подошли к г-же де Вильпаризи посмотреть, как она рисует.
— Вы знаете, о ком мы говорили, Базен? — спросила герцогиня мужа.
— Разумеется, догадываюсь, — отвечал герцог.
— О, она не принадлежит к плеяде великих артисток!
— Ни в коем случае, — сказала герцогиня Германтская, обращаясь к г-ну д’Аржанкуру, — невозможно себе представить ничего более смешного.
— Было даже потешно, — вставил герцог Германтский, причудливый словарь которого давал повод людям светским говорить, что он не глуп, и в то же время людям причастным литературе находить его отъявленным дураком.
— Не могу понять, — продолжала герцогиня, — как Робер мог в нее влюбиться. О, я отлично знаю, что о таких вещах никогда не надо спорить, — прибавила она с милой гримаской философа и разочаровавшегося романтика. — Я знаю, что кто угодно может полюбить кого угодно. Может быть даже, — прибавила она, ибо, несмотря на ее насмешки над новой литературой, литература эта все же в какой-то степени просочилась в нее через популярные статьи газет и некоторые разговоры, — это самое прекрасное в любви, потому что как раз это делает ее «таинственной».
— Таинственной! Признаюсь, это немного сильно для меня, кузина, — сказал граф д’Аржанкур.
— Да, да, любовь вещь очень таинственная, — продолжала герцогиня с мягкой улыбкой светской женщины, но также с не терпящей возражений убежденностью вагнерианки, которая доказывает человеку своего круга, что «Валькирия» — это не только шум. — Ведь, в сущности, неизвестно, почему одно лицо любит другое, может быть совсем не по той причине, что мы думаем, — прибавила она с улыбкой, отвергая вдруг своим толкованием только что высказанную мысль. — Ведь, в сущности, мы никогда ничего не знаем, — заключила она с усталым и скептическим видом. — Итак, вы видите, это будет «разумнее»: никогда не надо спорить о выборе, сделанном любовниками.
Но, выставив это положение, она тотчас от него отступила, подвергнув критике выбор Сен-Лу.
— Все ж таки я нахожу удивительным, что можно увлечься смешной особой.
Блок, услышав, что мы завели речь о Сен-Лу, и поняв, что он в Париже, принялся говорить о нем такие гадости, что все возмутились. Он начал озлобляться, и чувствовалось, что для утоления своей злобы он ни перед чем не остановится. Исходя из положения, что он, Блок, обладает высокой моральной ценностью и что порода людей, посещающих Були (спортивный кружок, казавшийся ему элегантным), заслуживает каторги, он считал любой удар, который он мог им нанести, делом похвальным. Однажды он дошел до того, что заговорил о намерении подать в суд на одного из своих приятелей из Були. В суде он собирался давать ложные показания, причем так, что обвиняемый не мог бы доказать их ложность. Этим способом Блок, — он, впрочем, так и не привел в исполнение свой план, — рассчитывал больнее задеть приятеля и довести его до исступления. Что ж тут было дурного, если тот, кого он хотел покарать таким образом, был человек, думавший только о шике, член Були, и если против таких людей позволительно пускать в ход всякое оружие, особенно святому, каковым был он, Блок.
— А вот, например, Сван, — возразил г. д’Аржанкур, который, поняв наконец смысл слов, произнесенных его кузиной, был поражен их верностью и искал в памяти примера людей, любивших женщин, которые ему бы не понравились.
— Нет, Сван — это совсем другое дело, — запротестовала герцогиня. — Все же это очень удивительно, потому что она только разряженная дура, но она не смешная и была хорошенькая.
— Гу, гу, — проворчала г-жа де Вильпаризи.
— Вы не находили ее хорошенькой? Что