— О двух офицерах, замешанных в интересующее вас дело, мне довелось слышать когда-то суждение человека, внушавшего мне большое доверие; человек этот (г. де Мирибель) очень высоко ставил упомянутых двух офицеров: подполковника Анри и полковника Пикара.
— Но божественная Афина, дочь Зевса, — воскликнул Блок, — вложила в ум каждого мнение противоположное тому, что заключено в уме другого. И они борются между собой аки львы. Полковник Пикар занимал высокое положение в армии, но его Мойра привела его на сторону, ему чуждую. Шпага националистов пронзит его тщедушное тело, и он послужит кормом хищным животным и птицам, питающимся жиром мертвецов.
Г. де Норпуа ничего не ответил.
— О чем это они разглагольствуют в уголке? — спросил герцог г-жу де Вильпаризи, показывая на г-на де Норпуа и Блока.
— О деле Дрейфуса.
— К чорту! Кстати, знаете ли вы, кто стал яростным приверженцем Дрейфуса? Ставлю тысячу против одного, что не отгадаете. Мой племянник Робер! Скажу вам даже, что в Жокей-Клубе, когда узнали о его выходках, это вызвало целое восстание, раздался рев негодования. А так как его баллотируют через неделю…
— Очевидно, — перебила его герцогиня, — если все они как Жильбер, который всегда утверждал, что надо всех евреев выслать в Иерусалим…
— О, в таком случае принц Германтский — мой единомышленник, — отозвался г. д’Аржанкур.
Герцог щеголял своей женой, но не любил ее. Человек очень самонадеянный, он терпеть не мог, чтобы его перебивали, и вдобавок имел обыкновение у себя дома грубо обращаться с женой. Воспылав негодованием и как дурной муж, которому что-то говорят, и как краснобай, которого не слушают, он круто оборвал и метнул на герцогиню взгляд, смутивший всех присутствующих.
— Что это вас дернуло заговорить о Жильбере и о Иерусалиме? — проговорил он наконец. — Речь идет не об этом. Однако, — прибавил он смягчившимся тоном, — вы согласитесь, надеюсь, что если одного из членов нашей семьи откажутся принять в Жокей-Клуб, особенно Робера, отец которого десять лет был там старшиной, то выйдет большой скандал. Что поделаешь, дорогая моя, эти люди были ошеломлены, они широко раскрыли глаза. Я не могу их обвинять; лично я, вы знаете, свободен от всяких расовых предрассудков, я нахожу, что это несовременно, а я желаю идти в ногу с временем, но, чорт возьми, когда зовешься маркизом де Сен-Лу, то не подобает быть дрейфусаром, ничего не поделаешь!
Герцог произнес слова: «когда зовешься маркизом де Сен-Лу» приподнятым тоном. Однако он, хорошо знал, что еще внушительнее называться «герцогом Германтским». Но если его самолюбие склонно было скорее преувеличивать превосходство титула «герцог Германтский» над всеми прочими, то его побуждали умалять этот титул не столько, пожалуй, правила хорошего вкуса, сколько законы воображения. Всем нам рисуется в лучшем счете то, что мы видим на расстоянии, то, что мы видим у других. Ведь общие законы, управляющие перспективой воображения, распространяются на герцогов, как и на остальных людей. Не только законы воображения, но и законы языка. А в данном случае приложимы два его закона. Один из них требует, чтобы герцоги говорили, как люди одинакового с ними умственного уровня, а не так, как говорят люди их касты. Вот почему в своих выражениях герцог Германтский, даже когда он желал говорить о знати, мог оказаться в зависимости от самых мелких буржуа, которые сказали бы: «Когда зовешься герцогом Германтским», — выражение, которого не употребил бы человек образованный, вроде Свана или Леграндена. Герцог может писать романы как лавочник, даже о нравах высшего света, дворянские фа-моты не окажут ему в этом деле никакой помощи, и эпитет «аристократический» может быть заслужен произведениями плебея. Кто был в данном случае тот буржуа, от которого герцог Германтский услышал: «когда зовешься», — этого он, вероятно, не знал. Ибо, согласно другому закону языка, время от времени, вроде того как появляются и исчезают некоторые болезни, о которых потом ничего не слышно, рождается, — неизвестно каким образом, может быть, самопроизвольно, а может быть, по воле случая, похожего на тот, что насадил во Франции одну американскую сорную траву, семя которой, привезенное в ворсе дорожного одеяла, упало на откос железнодорожного полотна, — тьма выражений, которые можно услышать в течение одной декады от людей, совсем не сговаривавшихся друг с другом. И вот, если несколько лет назад я слышал Блока, так говорившего о себе: «Люди самые обаятельные, самые блестящие, самые солидные, самые разборчивые убедились, что есть на свете одно только существо, которое они находят умным и приятным, без которого они не могут обойтись, а именно — Блок», и эту же фразу в устах многих других молодых людей, которые его не знали и только заменяли в ней слово «Блок» своей собственной фамилией, — то мне точно так же нередко приходилось слышать: «когда зовешься…»
— Ничего не поделаешь, — продолжал герцог, — там царит такой дух, что это вполне понятно.
— Это особенно комично, — отвечала герцогиня, — если принять во внимание идеи его матери, которая морит нас с утра до вечера французским отечеством.
— Да, но тут не только его мать, полно пустяки говорить. Есть одна мамзель, любительница игривых похождений самого худшего сорта, которая имеет больше влияния на него и является как раз соотечественницей милостивого государя Дрейфуса. Она передала Роберу свой образ мыслей.
— Вам, может быть, неизвестно, господин герцог, что существует новое слово для обозначения этого понятия, — сказал архивариус, который был секретарем антиревизионистских комитетов. — Теперь говорят «mentalite». Это означает в точности то же самое, но по крайней мере никто не знает, что этим желают сказать. Это предел пределов, как говорится, «последний крик». — Между тем, услышав имя Блока, он с беспокойством наблюдал его разговор с г-ном де Норпуа, что пробудило, иное правда, но столь же сильное беспокойство в маркизе. Трепеща перед архивариусом и притворяясь перед ним антидрейфусаркой, г-жа де Вильпаризи боялась его упреков, если он обнаружит, что она приняла еврея, более или менее связанного с «синдикатом».
— A, mentalite, запишу себе это слово, я им воспользуюсь, — сказал герцог. (Это не было образное выражение, герцог имел записную книжку, наполненную «цитатами», которые он перечитывал перед парадными обедами.) — Mentalite мне нравится. Есть вот такие новые слова, которые пускают в оборот, но они не прививаются. Недавно я прочитал о каком-то писателе, что он «talentueux». Понимай, как знаешь. Потом я больше нигде не встречал этого слова.
— «Mentalite» слово более употребительное, чем «talentueux», — заметил историк Фронды, желая принять участие в разговоре. — Мне неоднократно приходилось его слышать в одной комиссии при министерстве народного просвещения, членом которой я состою, а также в моем клубе, клубе Вольне, и даже на обеде у г-на Эмиля Олливье.
— Не имею чести быть причастным министерству народного просвещения, — отвечал герцог с притворным уничижением, но с таким беспредельным тщеславием, что губы его не могли удержаться от улыбки, а глаза — от искрящихся весельем взглядов, ироничность которых вызвала краску на лице бедного историка, — не имею чести быть причастным министерству народного просвещения, — повторил он, любуясь своими словами, — а также состоять членом клуба Вольне (я состою только в клубах Юнион и Жокей), а вы не состоите членом Жокей-Клуба, мосье? — спросил он историка, который покраснел еще больше и, чувствуя, что в словах заключена какая-то непонятная ему дерзость, начал дрожать всем телом. — Я даже не обедаю у г-на Эмиля Олливье, и потому, признаюсь, не знал слова «mentalite». Уверен, что и вы в моем положении, Аржанкур. Вы знаете, почему невозможно привести доказательства измены Дрейфуса? По-видимому, потому что он любовник жены военного министра, как говорят втихомолку.
— А я думал — жены председателя совета министров, — сказал г. д’Аржанкур.
— Я нахожу, что все вы одинаково несносны с этим делом, — проговорила герцогиня Германтская, которая в свете всегда стремилась показать, что никому не даст провести себя. — Оно не может иметь важности для меня с точки зрения евреев по той простой причине, что я с ними не знаюсь и рассчитываю всегда оставаться в этом счастливом неведении. Но, с другой стороны, я нахожу невыносимым, чтобы, под предлогом благонамеренности некоторых дам, их отказа от покупок в еврейских магазинах и украшения зонтиков надписью «Смерть евреям», нам навязаны были любезными Мари-Энар или Виктюрньен разные Дюран или Дюбуа, с которыми мы никогда бы не завели знакомства. Я была у Мари-Энар позавчера. Когда-то у нее было прелестно. Теперь там полно особ, которых вы всю жизнь избегали, о которых вы не имеете представления, кто они такие, все под предлогом, что они против Дрейфуса.
— Нет, жены военного министра. По крайней мере, такой слух ходит по альковам, — продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые он считал свойственными старому режиму. — Во всяком случае,