Иссохнет, как поток, неправедного счастье[117].
Но когда Элали и кюре являлись одновременно и бесконечный визит кюре истощал тетины силы, Франсуаза выходила из спальни вслед за Элали со словами:
— Отдохните, госпожа Октав, вид у вас ужас какой усталый.
А тетя даже не отвечала, вздыхая так, будто это был ее последний вздох, и прикрыв глаза, как мертвая. Но не успевала Франсуаза спуститься, как дом оглашал яростный четырехкратный звонок сонетки и тетя, приподнявшись в постели, кричала:
— Элали уже ушла? Представляете, ведь я позабыла у нее спросить, поспела ли госпожа Гупиль в церковь до возношения Даров! Скорее бегите за ней!
Но Франсуаза не успевала догнать Элали и возвращалась ни с чем.
— Какая досада! — говорила тетя, качая головой. — Самое важное забыла спросить!
Так проходила жизнь моей тети Леони, всегда одинаковая, в сладком однообразии, которое сама она с притворным пренебрежением и глубоко запрятанной нежностью называла «мое прозябание». Всеми оберегаемое, — не только дома, где все на опыте убедились, что бессмысленно советовать ей, как правильней заботиться о здоровье, и мало-помалу примирились с тем, что надо это «прозябание» просто уважать, но даже и в деревне, где упаковщик, прежде чем заколачивать ящики, посылал к Франсуазе узнать, не «отдыхает» ли тетя, — один раз это прозябание все же оказалось в тот год нарушено. Как созревает незаметно для всех и неожиданно срывается с ветки притаившийся плод, так однажды ночью у судомойки начались роды. Но боли у нее были нестерпимые, а в Комбре не было акушерки, и пришлось Франсуазе до рассвета отправляться за акушеркой в Тиберзи. Вопли служанки помешали тете отдыхать, а Франсуаза, хотя расстояние было невелико, пришла домой очень поздно, и тетя без нее намучилась. И вот мама сказала мне утром: «Поднимись к тете, узнай, не нужно ли ей чего». Я вошел в первую комнатку и в открытую дверь увидел тетю, она спала, лежа на боку; я слышал, как она слегка похрапывает. Я уже хотел потихоньку уйти, но, вероятно, произведенный мною шум вторгся в ее сон и «переключил скорость», как говорят об автомобилях, потому что музыка храпа на секунду стихла и возобновилась тоном ниже; потом тетя проснулась и вполоборота повернула ко мне лицо, так что теперь я его видел; на нем отражался ужас; ей явно снился какой-то кошмар; ей было меня не видно с кровати, и я застыл на месте, не зная, подойти ближе или уйти прочь; но она уже как будто стряхнула морок и осознала, что испуг ее вызван обманчивым сновидением; ее лицо просветлело от улыбки, исполненной радости и набожной благодарности Богу, по чьему соизволению жизнь менее жестока, чем сны, и, по привычке вполголоса говорить сама с собой, когда ей казалось, что рядом никого нет, она прошептала: «Слава тебе, Господи! Всех-то неприятностей, что судомойка рожает. А мне-то, мне-то снилось, будто воскрес бедняга Октав и заставляет меня каждое утро ходить на прогулку!» Ее рука протянулась к четкам на ночном столике, но не достала до них, потому что тетю уже опять сморила дрема; успокоившись, она заснула, и я крадучись вышел из спальни; и ни она, ни кто другой так и не узнал, что я слышал. Когда я говорю, что, не считая редчайших событий, таких как эти роды, тетя прозябала без особых перемен, я не принимаю в расчет отступлений от правил, всегда одних и тех же, регулярно повторявшихся в неизменном виде, что вторгались в однообразие жизни однообразием второго порядка. Например, по субботам, когда Франсуаза во второй половине дня ходила на рынок в Руссенвиль-ле-Пен, обед подавали на час раньше. И тетя настолько привыкла к этому еженедельному нарушению ее привычек, что оно вошло у нее в привычку наравне с другими. Она к этому так, по выражению Франсуазы, «пообвыкнула», что ежели бы в субботу ей довелось ждать обычного времени для обеда, ее бы это настолько же «выбило из колеи», как в другие дни перемещение обеда на час раньше. И вообще мы все чувствовали, что этот перенос субботнего обеда на час раньше придавал субботе особое, снисходительное и довольно-таки славное выражение лица. В тот момент, когда по правилам надо бы ждать обеда еще час, мы все уже знали, что через несколько секунд перед нами предстанут преждевременный брюссельский салат, льготный омлет, незаслуженный бифштекс. Наступление этой асимметричной субботы было одним из тех мелких внутренних, местных, почти гражданского значения событий, которые в ходе спокойной жизни в лоне замкнутого общества связывают всех незримыми узами и становятся излюбленной темой разговоров, шуток, легкомысленных россказней: оно запросто могло бы послужить ядром легендарного цикла, будь у кого-нибудь из нас склонность к эпическому творчеству[118]. С самого утра, еще не одетые, мы с упоительной солидарностью пользовались любым предлогом, чтобы напомнить друг другу — весело, благодушно и патриотично: «Не будем терять времени, не забудем, что сегодня суббота!» — покуда тетя, беседуя с Франсуазой и думая о том, что день будет тянуться дольше обычного, говорила: «Приготовьте-ка им хороший кусок телятины, ведь сегодня суббота». Если в пол-одиннадцатого кто-нибудь по рассеянности доставал часы со словами: «Ну, до обеда еще полтора часа», — все были в восторге, что приходится ему возражать: «Да что вы, помилуйте, вы забыли, что сегодня суббота!» — и потом веселились еще добрых четверть часа и сговаривались, кому идти наверх к тете и рассказать ей об этой ошибке, чтобы ее позабавить. Даже лицо неба словно менялось[119]. Солнце, понимая, что нынче суббота, после обеда на час дольше фланировало в поднебесье, и когда кто-нибудь, решив, что идти гулять уже поздно, говорил: «Как, еще только два часа?» — видя, как с колокольни св. Илария слетели два колокольных удара (которые обычно не застают ни души на безлюдных по случаю обеденного времени или послеобеденного сна дорогах, вдоль быстрой светлой реки, с которой ушли даже рыболовы, и в одиночестве улетают в пустые небеса, где замешкались только несколько ленивых облачков), все хором ему отвечали: «Вас сбивает с толку то, что мы обедали на час раньше, вы же знаете, что сегодня суббота!» Изумление варвара (так мы называли всех, кто не знал, чем отличаются субботы), который, желая поговорить с моим отцом, пришел в одиннадцать и застал нас за столом, смешило Франсуазу, как мало что в жизни. Ее забавляло, как это озадаченный посетитель не знает, что по субботам мы обедаем раньше, но еще больше она веселилась (в глубине сердца полностью сочувствуя этому мелкому шовинизму), видя, как отец, не представляя себе, что варвар может быть не осведомлен, давал ему, удивленному тем, что мы все уже в столовой, одно-единственное объяснение: «Да ведь сегодня суббота!» Добравшись в своем рассказе до этого места, она утирала набегавшие от хохота слезы и, желая продлить себе удовольствие, пересказывала диалог дальше, выдумывала, что ответил гость на эту «субботу», ничего не объяснявшую. А мы мало того что не жаловались на эти добавления — нам хотелось больше, и мы говорили: «Погодите, он же сказал что-то еще. Первый раз вы рассказывали подробнее». Даже моя двоюродная бабушка отрывалась от рукоделия, поднимала голову и смотрела поверх пенсне.
А еще субботы отличались тем, что по этим дням в мае мы после ужина ходили на богородичные службы.
Иногда мы встречали там г-на Вентейля, весьма не одобрявшего «достойную сожаления неопрятность, усвоенную молодыми людьми согласно духу нашего времени», так что мама внимательно смотрела, нет ли каких огрехов в моем туалете, а затем мы отправлялись в церковь. Боярышник я полюбил, помню, как раз на богородичных службах. Он был не просто в церкви — святом месте, но куда мы хотя бы имели право входить, — а прямо в алтаре, неотделимый от таинств, в честь которых вершились с его участием торжественные богослужения, и там, среди подсвечников и священных сосудов, тянул свои веточки, изысканно между собой переплетенные и вдобавок украшенные гирляндами листьев, среди которых, как по шлейфу невесты,