Несмотря на это, жизнь оставалась почти такой, как прежде, для многих персонажей этого рассказа, а именно для господина де Шарлюса и Вердюренов, как будто бы и не было рядом с ними никаких немцев, поскольку постоянная угроза, хотя как раз сейчас и существовала реальная опасность, оставляет нас совершенно равнодушными, если мы воочию не представляем ее. Обычно люди думают лишь о собственных удовольствиях, им и в голову не приходит, что стоит лишь исчезнуть ослабляющим и сдерживающим факторам, скорость размножения инфузорий достигнет максимума, то есть за несколько дней произойдет скачок на несколько миллионов миль, и из кубического миллиметра получится масса в миллион раз больше солнца, но при этом будет разрушен весь кислород, все субстанции, необходимые нам для жизни, и не будет ни человечества, ни животных, ни самой земли, им также не приходит в голову, что в эфире произойдет непоправимая и весьма реальная катастрофа, вызванная непрерывной и необузданной активностью солнца, внешне ничем не проявляемой: они продолжают заниматься своими делами, нисколько не думая об этих двух мирах, один из которых слишком мал, другой слишком велик, чтобы они обратили внимание на космическую угрозу, витающую вокруг.
Вот так Вердюрены продолжали давать обеды (а вскоре одна лишь госпожа Вердюрен, поскольку незадолго до этого господин Вердюрен умер), а господин Де Шарлюс продолжал предаваться удовольствиям по своему обыкновению, ничуть не заботясь о том, что немцы — остановленные, правда, той кровавой преградой, что обновлялась практически каждый день, — находились всего лишь в часе езды от Парижа. Впрочем, нет, пожалуй, Вердюрены об этом все-таки думали, ведь это был как-никак политический салон, где каждый вечер обсуждали ситуацию на фронте, причем не только в сухопутных войсках, но и на флоте. Они и в самом деле думали об этой кровавой каше, в которой уничтожались полки, перемалывались солдаты, но сознание до такой степени умножает и выделяет то, что имеет отношение к нашему благополучию, и в то же время делит на невообразимо огромное число все, что к нему отношения не имеет, что гибель миллионов неизвестных людей задевает нас не больше, чем сквозняк, и неприятен нам не более, чем он же. Госпожа Вердюрен, страдающая мигренями и не имеющая возможности унять головную боль, макая круассан в кофе с молоком, в конце концов добилась с помощью Котара специального разрешения и смогла отныне заказывать их в одном ресторане, о котором уже шла здесь речь. А добиться этого у нынешних властей было немногим легче, чем добыть звание генерала. Свой первый круассан она заполучила в то самое утро, когда все газеты сообщили о гибели «Лузитании». Макая круассан в кофе с молоком и щелкая пальцем по газетной странице, чтобы та не сворачивалась и лежала ровно, а ей не приходилось задействовать другую руку, необходимую ей в тот момент для макания круассана, она говорила: «Какой ужас! Все прочие трагедии просто меркнут перед подобным ужасом». Но смерть всех этих несчастных, должно быть, представлялась ей в тот момент в одну миллиардную от истинных масштабов трагедии, поскольку, когда она с набитым ртом высказывала эти свои соболезнующие сентенции, лицо ее выражало скорее удовольствие от круассана, столь полезного при мигренях. Что же касается господина де Шарлюса, здесь все было немного иначе, но только еще хуже, ладно бы он просто не высказывал страстного желания видеть Францию победительницей, но он скорее хотел, сам в этом не признаваясь, чтобы Германия если и не торжествовала, то хотя бы просто не была уничтожена и раздавлена, как желали того все остальные. И причина была в том, что в этих конфликтах огромные скопления индивидуумов, называемые нациями, сами при определенных обстоятельствах ведут себя, как индивидуумы. Логика, руководящая их поведением, — это внутренняя логика, к тому же постоянно подогреваемая страстью, как во время любовной или семейной ссоры, ссоры отца с сыном, кухарки со своей хозяйкой, жены с мужем. Тот, кто виновен, полагает зачастую, что прав, — как, например, Германия, — а тот, кто прав, приводит порой такие аргументы своей правоты, которые кажутся неопровержимыми лишь потому, что отвечают его страстным желаниям. В подобного рода конфликтах, для того чтобы удостовериться в справедливости аргументов все равно какой стороны, самое верное — оказаться этой самой стороной, поскольку никто из сторонних наблюдателей не сможет отыскать достаточно убедительных оправданий. Так для нации любой индивидуум, если он и в самом деле является частью этой самой нации, представляет собой всего лишь клеточку индивидуума-нации. Понятие «обработка населения» само по себе лишено смысла. Если сказать французам, что их разобьют, ни один из них не будет огорчен больше, чем если бы ему сказали, что лично он будет убит выстрелом «большой Берты». Настоящую обработку население устраивает себе само, и это называется ложной надеждой, это своего рода инстинкт самосохранения нации, если ты действительно представитель этой самой нации. Для того чтобы закрывать глаза на все несправедливости, творимые индивидуумом-Германией, и безоговорочно признавать справедливым все, что исходит от индивидуума-Франции, вовсе не обязательно, чтобы у немца отсутствовала способность к здравому мышлению, а у француза она имелась, необходимо, чтобы у той и у другой стороны было чувство патриотизма. Господин де Шарлюс, обладавший редчайшими моральными качествами, отличавшийся щедростью и умением сочувствовать, способный к самопожертвованию и к проявлению нежности, в силу различных обстоятельств — из которых не последнюю роль играл тот факт, что матерью его была герцогиня де Бавьер, — патриотических чувств не имел. Следовательно, он был частицей как тела Франции, так и тела Германии. Если бы я сам был лишен патриотизма и оказался не способен воспринимать себя как клеточку тела Франции, мне кажется, мой взгляд на конфликт был бы совсем иным. В отрочестве, когда я верил буквально всему, что только было мне сказано, услышав, как немецкое правительство делает заявления о своих добрых намерениях, я бы, разумеется, постарался не ставить под сомнение эту декларацию; но уже с давних пор я знал, что наши мысли не всегда соответствуют нашим словам — мало того, что однажды в лестничное окошко я увидел Шарлюса таким, каким не мог себе его представить, но еще больше поразили меня поступки Франсуазы, а затем, увы, и Альбертины, которые так часто отличались от тех намерений, что бывали ими высказаны прежде, что я, будучи даже неискушенным наблюдателем, не мог допустить, чтобы какие-нибудь слова императора Германии или царя Болгарии, какими бы справедливыми ни казались они, обманули мой инстинкт, благодаря которому мог уже, как в случае с Альбертиной, догадаться о том, что не было произнесено вслух. Но в конце концов я могу лишь предполагать, что бы я предпринял, не будь я сам действующим лицом, не будь я сам частицей действующего лица по имени Франция, подобно тому как во время ссор с Альбертиной мой грустный взгляд или сдавленное от волнения горло тоже являлись частью моего индивидуума, и бесстрастным быть я просто не мог. Равнодушие же господина де Шарлюса было безграничным. Но, будучи сторонним наблюдателем, ему ничего не оставалось, как превращаться в германофила, поскольку он жил во Франции, не являясь в полной мере французом. Он был необыкновенно тонким человекам, а в любой стране идиотов гораздо больше; нисколько не сомневаюсь, что, живи он в Германии, немецкие идиоты, с идиотским пылом защищающие неправое дело, раздражали бы его безмерно, но коль скоро он жил во Франции, его раздражали французские идиоты, с идиотским пылом защищающие правое дело. Логика страсти, даже если она служит справедливости, никогда не убеждает того, кто этой страстью не охвачен. Господин де Шарлюс тонко и умно разоблачал разглагольствования патриотов. Удовлетворение, какое доставляет идиоту его правота и уверенность в успехе, раздражает нас неимоверно. Господина де Шарлюса раздражал восторженный оптимизм тех людей, которые, не зная Германии и ее мощи, как их знал он, каждый месяц уверяли, что через месяц с Германией будет покончено, а по истечении года были так же непоколебимо уверены в правильности своих очередных прогнозов, как будто бы и не высказывали никогда предположений, оказавшихся ложными, но о которых они совершенно позабыли, а если бы им и напомнили, стали бы уверять, что ну-это-совсем-другое-дело. Так господин де Шарлюс, отличавшийся глубоким умом, должно быть, и не понял в искусстве это «ну-это-совсем-другое-дело», брошенное ниспровергателями Моне в лицо тем, кто заявлял, что «то же самое говорили про Делакруа».
И наконец, господин де Шарлюс был жалостлив, одна мысль о поражении причиняла ему боль, он всегда был на стороне слабого