Я был весьма опечален, слыша, как Франсуазе твердят о «насупательной» операции с настойчивостью, призванной доказать, что подобное произношение является следствием не безграмотности, но продуманного и зрелого выбора. Он путал правительства, газеты, и каким презрением был полон его безличный оборот, когда он говорил: «Нам говорят о потерях бошей и совсем не говорят о наших, можно подумать, что их в десять раз больше. Нам заявляют, что силы их на исходе, что им больше нечего есть, но я-то думаю, что еды у них в сто раз больше, чем у нас. Не надо вешать нам лапшу на уши. Если бы у них и в самом деле было нечего есть, они не сражались бы так, как в тот самый день, когда убили сто тысяч наших мальчиков, которым не было и двадцати». Все-таки он изрядно преувеличивал, расписывая триумф немцев, как преувеличивал некогда, расхваливая успехи радикалов; а еще он живописал их кровожадность, чтобы их триумф вызывал еще больший ужас у Франсуазы, которая, не переставая, причитала: «Ах Дева Мария, заступница наша, ах Божья Матерь!», а временами, стараясь, чтобы ей было еще неприятнее, он говорил: «А впрочем, и мы сами стоим не больше, чем они, разве то, что мы сделали в Греции, не лучше того, что они сотворили в Бельгии? Вот попомните мои слова, мы еще восстановим против себя все страны, нам придется еще сражаться со всем светом», хотя на самом деле все обстояло как раз наоборот. В те дни, когда новости были хорошими, он отыгрывался на Франсуазе, сообщая ей, что война продлится тридцать пять лет, и в предвидении возможного мира утверждал, что он установится всего лишь на несколько месяцев, зато потом начнутся такие сражения, по сравнению с которыми эти покажутся невинными детскими игрушками, и после них от Франции не останется вообще ничего.
Тем не менее победа союзников начинала казаться если и не близкой, то, во всяком случае, вполне правдоподобной, и, к сожалению, следует признать, что метрдотеля это огорчало. Ведь поскольку всю «мировую» войну он свел к войне против Франсуазы (которую он, несмотря на это, любил, как можно любить приятеля, которого каждый день обыгрываешь в домино, и испытываешь счастье от того, что приводишь его в ярость), победа в его представлении сводилась к высказываниям Франсуазы, впервые осмелившейся заявить, к его большой досаде: «По всему видать, это уже конец, и похоже, они отдадут больше, чем получили от нас в семидесятом». Впрочем, он всегда полагал, что расплата неотвратима, поскольку не осознаваемый им самим патриотизм делал его, как и всех французов, жертвой той же иллюзии, что овладела и мной, когда я был болен, он считал, что победа — а я полагал, что мое выздоровление — случится не далее чем завтра. Он подстраховывался на всякий случай, заявляя Франсуазе, что, возможно, победа и будет, но сердце его уже кровоточит от этой мысли, поскольку за ней наверняка последует революция, а потом и новое вторжение. «Ох уж эта чертова война, только боши и сумеют быстро оправиться, Франсуаза, они уже заработали сотни миллиардов. Но разве они нам выложат хотя бы су, и не надейся! Может быть, так будет в газетах, — добавлял он из осторожности и чтобы защититься на всякий случай, — чтобы успокоить народ, как нам уже три года твердят, что война закончится завтра». Франсуаза была тем более потрясена этими словами, что и в самом деле, поверив поначалу оптимистам больше, чем метрдотелю, она могла убедиться, что война, которая должна была закончиться в две недели, несмотря на «захват несчастной Бельгии», все продолжалась и продолжалась, а войска никуда не продвигались. Линия фронта остановилась, в чем она, впрочем, ничего не понимала, а все эти многочисленные «крестники», которым она отсылала все заработанное у нас, рассказывали ей, что от народа скрыли то одно, то другое. «Все это рабочему человеку выйдет боком, — говорил в заключение метрдотель. — Вас еще, Франсуаза, оберут до нитки». — «О Господи Боже!» Но этим отдаленным несчастьям он предпочитал все же неприятности более близкие и с жадностью поглощал газеты, надеясь сообщить Франсуазе о каком-нибудь поражении. Он ожидал дурных известий, как дети ждут пасхальных яиц, надеясь, что на этот раз все будет достаточно плохо, чтобы напугать Франсуазу, но при этом не настолько, чтобы лично он мог материально пострадать. Так, налет цеппелинов привел его в восторг, потому что ему было приятно видеть, как Франсуаза прячется в подвале, а с другой стороны, он был убежден, что в таком огромном городе, как Париж, бомбы просто не могут попасть именно в наш дом.
Впрочем, Франсуазу начинали уже вновь одолевать приступы пацифизма, как некогда в Комбре. Она уже почти сомневалась в «жестокостях бошей». «В начале войны нам говорили, что эти немцы просто убийцы, разбойники, настоящие бандиты, эти б-б-боши…» (Если она произносила несколько «б» в слове «боши», так это потому, что обвинения немцев в бандитизме казались ей, в общем, вполне правдоподобными, но то, что они еще и боши, было почти невероятно, настолько непомерно огромным представлялось ей это слово. Правда, довольно трудно понять, какое такое мистически чудовищное значение вкладывала Франсуаза в слово «боши», ведь речь-то шла о начале войны, к тому же она произносила его несколько неуверенно. Ведь хотя сомнение в том, что немцы являлись преступниками, могло быть ни на чем не основано, с точки зрения логики оно не содержало в себе никакого противоречия. Но как сомневаться в том, что они боши, ведь слово это на языке простых людей как раз и означает «немцы»? Быть может, она лишь повторяла своими словами услышанные где-то резкие высказывания, в которых особая энергия вкладывалась как раз в слово «бош».) «Я верила всему этому, — говорила она, — а теперь вот думаю, а что, если мы точно такие же негодяи?» Появление этой кощунственной мысли у Франсуазы можно объяснить опять-таки влиянием метрдотеля, который, видя, что его приятельница питает некоторую склонность к греческому королю Константину, без устали живописал ей, как мы лишаем его продовольствия в ожидании дня, когда он наконец уступит. Так отречение монарха от престола до такой степени потрясло Франсуазу, что она даже заявила: «Мы сами не лучше, чем они. Окажись мы в Германии, мы бы еще и не такое устроили». Впрочем, эти несколько дней