Обретенное время
Полям. Сама
земля знала, куда
идти. Ее
сопротивление было побеждено. И, словно
авиатор,
который, мучительно долго катясь по взлетной полосе, вдруг резко отрывается от земли, я медленно воспарял в молчаливые выси воспоминаний. Эти улицы в Париже
всегда будут для меня особенными, не такими, как другие. Когда я оказался на углу Королевской улицы, где
когда-то стоял уличный
торговец фотографиями, которые так любила Франсуаза, мне показалось, что
машина, закрученная вихрем
когда-то уже проделанных кругов, не
может сама не
повернуть туда. Я проезжал
сейчас вовсе не по тем улицам, по которым шли прохожие, я проезжал по прошлому, ускользающему, грустному, нежному. Причем само это прошлое состояло из такого множества разных прошлых, что мне трудно
было объяснить причину моей грусти, связано ли это
было с Жильбертой, и страхом, что она не придет, с тем ли, что мы как раз подъезжали к одному дому, куда, как мне сказали, Альбертина ходила с Андре, с размышлениями о бренности всего сущего, когда кажется, что идешь по той же дороге, по которой шел тысячу раз, но нет уже той страсти, она исчезла безвозвратно; по этой самой дороге я
когда-то бежал после завтрака, с лихорадочным возбуждением торопясь
взглянуть на еще не просохшие от клея афиши «Федры» и «Черного
домино». Выехав на Елисейские Поля, я,
поскольку не горел желанием прослушивать с начала до конца даваемый в доме Германтов
концерт, остановил машину и собирался уже
было выйти из нее, чтобы
пройтись немного пешком, как вдруг
внимание мое привлекла другая
машина, так же, как и моя, остановившаяся у тротуара.
Какой-то
человек, с неподвижным взглядом, сгорбленный, скорее лежал, чем сидел на заднем
сиденье, и, стараясь
держаться прямо, делал для этого столько же усилий, как и ребенок, которому строгие
родители велели хорошо
себя вести. Но его соломенная
шляпа позволяла
разглядеть спутанную, совершенно седую шевелюру, и белая
борода, как снежная
дорожка, стекающая
зимой со статуй в парках, покрывала
подбородок. Это
рядом с Жюпьеном сидел
господин де Шарлюс, выздоравливающий после апоплексического удара, о котором я и не знал (мне сказали только, что он потерял
зрение, но, судя по всему,
речь шла лишь о временном расстройстве,
поскольку он
вновь видел ясно и четко), и теперь, если только до сих пор он не красил волосы, а после болезни ему это
было запрещено, чтобы не утомлялся, — теперь, словно в результате некой химической реакции, четко проявился и засверкал
весь этот металл,
который, как
гейзер, разбрасывали пряди из чистого серебра, пряди
волос и бороды, к тому же эта
болезнь придавала поверженному принцу шекспировское
величие короля
Лира. В этой всеобщей конвульсии, в этом металлическом сумасшествии особенно выделялись глаза, но —
противоположный феномен — они-то как раз и потеряли
весь свой блеск. И самым волнующим
было ощущение, что
этот утраченный
блеск каким-то образом являлся проявлением нравственного достоинства, и что физическое и даже интеллектуальное
существование господина де Шарлюса пережило его аристократическую
гордость, которая, как казалось прежде, была неотделима от них. В
этот момент,
тоже, вне всякого сомнения, направляясь к принцу Германтскому, победоносно прошествовала госпожа де Сент-Эверт, которую
барон всегда находил недостаточно для
себя изысканной. Жюпьен,
который заботился о нем, как о малом ребенке, шепнул ему на ухо, что эта особа, госпожа де Сент-Эверт, ему знакома и с ней следует поздороваться. И
тотчас же с невероятными усилиями, но с мучительной старательностью больного, желающего
показать, что
вполне способен исполнять все эти движения,
хотя они и даются ему с трудом,
господин де Шарлюс, сняв шляпу и поклонившись, поприветствовал госпожу де Сент-Эверт с тем же почтением, как если бы она была королевой Франции.
Быть может, в самом усилии, что вложил
господин де Шарлюс в это
приветствие, и была
причина, заставляющая его это
сделать,
поскольку он понимал, что получит
вдвойне за
действие, которое, будучи
весьма болезненно для больного,
должно было показаться тем
более достойным похвалы в
адрес того, кто его сделал, и особенно лестным тому, кому
было оно адресовано, ведь больные, как и короли, склонны
переусердствовать в учтивости. Впрочем, возможно еще, движения барона отличались
плохой координацией
вследствие нарушения мозговой деятельности, и
поэтому-то его жесты казались несколько преувеличенными. Что же касается меня, я увидел в этом какую-то
почти невероятную кротость, равнодушие к жизни, особенно поразительные у людей, которых уже задела своим крылом
смерть. Даже серебряная его
шевелюра не так свидетельствовала о произошедших в нем переменах, как это неосознанное
смирение, что поменяло все ролями, нарушило социальные связи, унизило
перед госпожой де Сент-Эверт, унизило бы
перед последней из американок (которая, возможно, удостоилась бы
ранее недоступной для нее учтивости барона) ту
гордость, что казалась прежде надменностью и снобизмом. Ведь
барон все еще жил, все еще думал, его
интеллект не был затронут. И что не мог
сказать хор Софокла об униженной гордости Эдипа, все, что надгробные речи и сама
смерть не могли
сказать о смерти, поведал о недолговечности и бренности на земле величия и человеческой гордости
суетливый и
смиренный поклон барона госпоже де Сент-Эверт.
Господин де Шарлюс,
который прежде не согласился бы
ужинать вместе с госпожой де Сент-Эверт, теперь поклонился ей до земли.
Быть может, он приветствовал эту особу, не ведая о положении ее в обществе (
удар мог
стереть из его памяти понятия об общественной иерархии, так же как и многое другое), а
быть может, просто-напросто
из-за плохой координации движений, ставшей причиной
того, что очевидная неуверенность в личности этой дамы — при иных обстоятельствах могущая
выглядеть высокомерной — стала
казаться униженностью. Он приветствовал ее, как
вежливый ребенок,
который по призыву матери робко приходит поздороваться с пришедшими в гости взрослыми. Именно в ребенка, но без присущей детям гордости, он и превратился.
Получить приветствие господина де Шарлюса — тешило ее снобизм, точно так же, как прежде для барона снобизмом было отказывать ей в приветствии. Миф о неприступности и исключительности, которые, в чем ему с успехом удавалось убедить госпожу де Сент-Эверт, были ему присущи, оказался развенчан самим же господином де Шарлюсом в мгновение ока той детской робостью, пугливым усердием, с каким сорвал он шляпу, из-под которой струились потоки серебряных прядей, пока он почтительно держал голову непокрытой с красноречивостью какого-нибудь Боссюэ. Когда Жюпьен помог барону выйти из машины и я поздоровался с ним, он заговорил со мной, очень быстро и столь неразборчиво произнося слова, что я не мог понять их смысла, и, когда я попросил его повторить в третий раз, это вызвало у него жест нетерпения и досады, который поразил меня безучастностью лица, что, без всякого сомнения, тоже было следствием перенесенного паралича. Но когда я немного привык к этому пианиссимо его шепота, то смог убедиться, что интеллект больного не пострадал совершенно.
Впрочем, господ де Шарлюсов было, как минимум, двое. Один из них, интеллектуал, постоянно жаловался, что у него нарушена речь, что он все время произносит одно слово вместо другого, путает буквы. Но когда и в самом деле с ним такое случалось, другой господин де Шарлюс, его подсознание, стремящийся вызывать восхищение, так же как тот, первый, — жалость, и обладающий кокетством, которое первый презирал, немедленно обрывал начатую фразу, словно дирижер оркестра, где музыканты фальшивят, и необыкновенно ловко присоединял то, что должно было по логике вещей следовать за словом, случайно вырвавшимся вместо другого, задуманного. Даже память его оставалась великолепной, отсюда еще один повод для кокетства, право на которое нужно было заслужить тяжелыми усилиями, с коими он вытаскивал на свет старые, малозначительные воспоминания, имеющие отношение и ко мне тоже, которые призваны были продемонстрировать, что он сохранил или восстановил всю четкость мышления. Неподвижный, с остановившимся взглядом, ровным, без модуляций, голосом, он говорил мне, к примеру, такое: «На этой тумбе такая же афиша, как и та, возле которой я стоял, когда впервые увидел вас в Авранше, нет, кажется, все-таки это было в Бальбеке». И в самом деле это была реклама той же продукции.
Сперва я едва разбирал, что он говорил, — так в первые минуты мы не различаем ни единого предмета в комнате с наглухо закрытыми ставнями. Но, как и глаза к темноте, уши мои постепенно привыкли к этому пианиссимо. Думаю, что голос даже как-то усилился за то время, пока барон говорил, то ли оттого, что первоначальную его слабость отчасти можно объяснить нервными страхами, которые постепенно рассеялись, когда, отвлекшись моим присутствием, он перестал о них думать, то ли, напротив, как раз эта слабость голоса и соответствовала его истинному состоянию, а усиление его, которое ясно ощущалось при разговоре, было вызвано неестественным возбуждением, кратковременным и даже скорее пагубным, что хотя и заставляло постороннего заметить: «Ему уже лучше, ему можно не думать о своей болезни», но в действительности только усугубляло эту болезнь, проявления которой не заставили себя ждать. Что бы там ни было, в эту минуту барон (осознавая даже, что мне удалось как-то приспособиться к его речи) выбрасывал слова гораздо громче, так в ненастные дни прилив — свои корявые волны. Остаточные явления его недавнего удара казались фоном его словам, как шуршание гальки под ногами. Впрочем, продолжая говорить со мной о прошлом, без сомнения, с целью нагляднее продемонстрировать, что памяти он не потерял, он предпочитал темы довольно мрачные, хотя грусти при этом не испытывал. Так, он без конца перечислял членов своей семьи или людей своего круга, уже ушедших от нас, но, похоже, испытывая при этом не столько грусть от потери, сколько удовлетворение от того, что смог их пережить. Судя по всему, вспоминая их кончину, он лучше осознавал собственное выздоровление. С почти триумфальной твердостью повторял он бесцветным тоном, слегка заикаясь, с глуховатым замогильным эхом: «Аннибал де Бреоте, умер! Антуан де Муши, умер! Шарль Сван, умер! Адалбер де Монморанси, умер! Бозон де Талейран, умер! Состен де Дудовиль, умер!» И это многократное «умер», казалось, падало на усопших, словно ком земли, с каждым разом все более тяжелый, который бросала лопата могильщика, стремящегося как можно глубже закопать гроб.
Герцогиня де Летурвиль, которая не собиралась присутствовать на приеме у принцессы Германтской, поскольку еще совсем недавно тяжело болела, как раз в эту самую минуту прошла мимо нас и, заметив барона, о недавнем ударе которого осведомлена не была, остановилась его поприветствовать. Но собственная болезнь, недавно лишь ее отпустившая, не позволяла ей должным образом воспринимать чужие недуги, они вызывали у нее