Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Обретенное время
и неповрежденным, — начинала нам улыбаться в прозрачной переменчивости раннего утра. Час — это не просто час, это сосуд, наполненный запахами, звуками, планами, атмосферой. То, что мы называем реальностью, — это некая связь между ощущениями и воспоминаниями, которые в одно и то же время окружают нас, связь, отринувшая простое синематографическое видение, что тем дальше отходит от истины, чем больше претендует на слияние с нею — единственная связь, которую должен отыскать писатель, чтобы навсегда соединить в своей фразе два различных понятия. Можно, конечно, последовательно выстраивать в бесконечный ряд описания предметов, находящихся в том или ином описываемом месте, но истина появится лишь тогда, когда писатель, взяв два различных предмета, установит их связьаналог в мире искусства тому, что является единственной причинной связью в материальном, научном мире и заключит их в окружность изящного стиля. То же самое и в жизни, когда, сравнивая общее качество двух различных ощущений, он высвободит их единую сущность, объединив то и другое, дабы избавить от условности времени, в одну метафору. Разве не сама природа, если смотреть с этой точки зрения, указала мне путь в искусстве, разве не сама она явилась истоком искусства, она, позволявшая мне, зачастую с большим опозданием, осознать красоту вещи лишь через другую вещь, красоту полдня в Комбре — через красоту колокольного звона, утра в Донсьере — через бульканье воды в нашей батарее? Эта связь может быть вовсе неинтересной, вещи примитивными, а стиль убогим, но не будь этого, не было бы ничего вообще.

А ведь было гораздо большее. Если бы реальность заключалась именно в таких вот клочках жизненного опыта, более или менее идентичного для каждого из нас, потому что когда мы говорим: плохая погода, война, стоянка экипажей, освещенный ресторан, цветущий сад — всем понятно, о чем именно идет речь; если бы реальность заключалась только в этом, достаточно было бы чего-то вроде синематографической съемки этих вещей, а понятия «стиль», «литература», отошедшие от своих первоначальных величин, стали бы просто искусственным приложением. Но разве реальность в этом? Пытаясь проанализировать, что именно происходит в то мгновение, когда некая вещь производит на нас некое впечатление, как в тот день, например, когда, проходя по мосту через Вивонну, я невольно вскрикнул, увидев в воде отражение облака: «Ну надо же!» — и даже подпрыгнул от радости; то ли тогда, когда прочел какую-то фразу Бергота и почему-то произнес: «Это восхитительно!», хотя такая оценка не особенно ей соответствовала; то ли когда, рассерженный чьим-то дурным поступком, Блок произнес слова, вовсе не подходящие к столь банальному событию, какими были они вызваны: «Так вести себя, я считаю, просто н-н-невероятно!»; то ли когда я, радуясь хорошему приему у Германтов и даже чуть захмелевший от выпитого у них вина, покидая их дом, вполголоса повторял себе, не в силах остановиться: «Это совершенно исключительные, необыкновенные люди, с которыми было бы так приятно дружить всю жизнь», — я осознавал, что эту главную, единственную настоящую книгу крупному писателю не приходится сочинять в прямом смысле этого слова, потому что она существует уже в каждом из нас, он должен просто перевести ее. Долг и задача писателя сродни долгу и задаче переводчика.

Хотя нет, впрочем, иногда приходится, когда мы имеем дело с неточным языком — к примеру, языком самолюбия, тогда коррекция искаженной внутренней речи (которая все дальше отдаляется от первого, основного впечатления), пока она не начала сливаться с прямой линией, исходящей из самого впечатления, — эта коррекция довольно затруднительна, ведь против нее восстает наша собственная леность; или вот еще, к примеру, любовь, тогда это же самое выпрямление становится весьма болезненным. Все наше показное равнодушие, все наше негодование по поводу лжи столь естественной, столь похожей на ту, что мы позволяем себе сами, одним словом, все то, что мы не переставали, каждый раз чувствуя себя несчастными или преданными, не только повторять любимому человеку, но даже, в ожидании встречи с ним, без конца говорить себе самому, порой в полный голос в тишине комнаты, нарушенной каким-нибудь: «Нет, в самом деле, такое поведение возмутительно» или «Я собирался принять тебя в последний раз и не стану скрывать, это огорчает меня», — сводя к осознанной истине, ставшей уже неразличимо далекой, мы уничтожаем то, к чему сильнее всего были привязаны, когда наедине с собственной душой, делая лихорадочные наброски своего существования в литературе и не только, мы могли беседовать с самим собой.

Даже в той радости, что стремится испытать художник, желая еще раз изведать ощущения, которые она приносит, мы стараемся как можно быстрее избавитьсяпотому что считаем, будто это выразить невозможно, — от того, что, собственно, и является этим ощущением, и, напротив, стремимся задержаться на том, что позволяет нам испытывать удовольствие, до конца не понимая его сущности, и полагаем, будто можем объяснить это другим дилетантам, с кем вообще возможен подобный разговор, поскольку темой нашей беседы станет предмет, значащий одно и то же для них и для нас, коль скоро личное начало собственного впечатления оказалось утрачено. Даже в те минуты, когда мы беспристрастно наблюдаем природу, общество, любовь, само искусство, поскольку всякое впечатление двойственно и наполовину погружено в предмет, а наполовину продлено в нас, мы демонстративно пренебрегаем этой второй половиной, а как раз ее-то нам следовало бы осознать, и принимаем во внимание лишь ту, которая в принципе не может быть понята и прочувствована, поскольку находится вне нас, а значит, не утомит и не обеспокоит: слишком неглубока бороздка, которую прорезали в нашем сознании куст боярышника или церковь, мы даже не заметим ее, не стоит труда и разглядывать. Но мы вновь исполняем симфонию, вновь оборачиваемся взглянуть на церковь, пока — в этом бегстве подальше от нашей собственной жизни, которой мы не смеем взглянуть в лицо, и зовется это бегство эрудицией — не начинаем разбираться в музыке или археологии не хуже любого профессионала.

Сколько же людей держится за все это и ничего ровным счетом не извлекает из собственных впечатлений, старея, ненужные и неудовлетворенные, как холостяки от искусства! Они томятся, как девственницы или бездельники; первых излечило бы оплодотворение, вторых — работа. Произведения искусства воодушевляют их больше, чем самих художников, ибо это воодушевление, не являясь для них результатом длительного, порой мучительного труда постижения, проявляется во внешних признаках, заливает краской лицо, усиливает жестикуляцию. Они полагают, будто выполнили свою задачу, когда орут до хрипоты: «Браво, браво!» — после исполнения понравившегося им произведения. Но подобная демонстрация отнюдь не побуждает их прояснить для себя природу своей любви, которой они не понимают и не желают понимать. И тем не менее эта самая невостребованная любовь захлестывает, словно наводнение, самые, казалось бы, спокойные разговоры, заставляет бурно жестикулировать, манерничать, многозначительно кивать головой, рассуждая об искусстве. «Был я на концерте. Должен вам признаться, восторга это у меня не вызвало. Но вот начался квартет. О-о, черт меня подери! Это было такое… — (В этот момент лицо говорящего выражает живейшее беспокойство, как если бы он думал: «Я вижу искры, пахнет паленым, где-то пожар».) — Тысяча чертей! То, что я слышал, это так раздражает, так плохо написано, но это потрясающе, мало кто способен оценить». Беспокойным кажется не только выражение лица, но и интонация, посадка головы, жестикуляция, и вообще он похож на нелепого гусенка, который не научился пользоваться своими недоразвитыми крылышками, но уже всерьез подумывает о дальних перелетах. Так, из концерта в концерт, проходит жизнь этого выхолощенного любителя, озлобленного и неутоленного, лишенного надежды на спокойную старость в окружении детей и внуков, своего рода холостяка от искусства. Но эта совершенно омерзительная порода людей с провонявшим достоинством, вечно неудовлетворенная, по-своему даже трогательна, поскольку представляет из себя первую, еще не оформившуюся попытку обратить в постоянно действующий орган нечто изменчивое и непостоянное как интеллектуальное наслаждение.

Как ни нелепы эти типы, все же нельзя смотреть на них свысока. Они — первые опытные образцы природы, пожелавшей создать художника, образцы столь же бесформенные и столь же нежизнеспособные, как и первые животные, предшественники ныне существующих видов, которые тоже не были приспособлены для длительного существования. Эти слабовольные и бесплодные дилетанты должны нас умилять, так же как первые летательные аппараты, не способные оторваться от земли, но уже несущие в себе, нет, даже не способность, которую еще предстоит открыть, но стремление к полету. «Ну что, старина, — говорит этот любитель, хватая вас за рукав, — лично я слушаю это уже в восьмой раз и, уверяю вас, не последний». И в самом деле, не умея извлечь из произведения искусства того, что есть в нем истинно питательного, они постоянно нуждаются в искусственных удовольствиях, подвержены своего рода булимии и никак не могут насытиться. Они будут долго и много раз подряд рукоплескать одному и тому же произведению, полагая, будто своим присутствием выполняют некий долг, реализуют некий акт, как другие думают, что выполняют свой долг, присутствуя на заседании административного совета или на похоронах. Затем им на смену приходят другие произведения, совсем не похожие на прежние, в литературе, живописи или музыке. Ибо способность выдавать идеи, методы и особенно усваивать их во все времена встречалась гораздо чаще, в том числе и у творческих людей, чем хороший вкус, но особенно распространилась с тех пор, как, подобно снежному кому, стало расти количество литературных журналов и газет (а вместе с ними и лжепризвания писателей и художников). Так лучшая часть молодежи, самая умная ее часть, самая бескорыстная, разве она не ценит в литературе больше всего произведения с нравственной, социологической или даже религиозной идеей? Они искренне полагают, будто это и есть истинный критерий значимости произведения, повторяя таким образом ошибку Давидов, Шенаваров, Брюнетьеров и других. Берготу, самые красивые фразы которого и вправду требовали полного погружения в себя, предпочитали писателей, казавшихся более глубокими потому лишь, что писали гораздо хуже. Сложность его произведений делает их доступными лишь светскому обществу, утверждали демократы, воздавая таким образом светскому обществу совершенно незаслуженную честь. Но стоит только резонерствующим интеллектуалам начать судить художественное произведение, оказывается, нет ничего определенного, ничего бесспорного, и доказать можно все, что угодно. В то время как талант представляет собой универсальное благо и универсальную данность, наличие которого необходимо выявить через образ мысли и приемы стиля, именно на этих двух критериях и останавливается критика, давая оценки авторам. Писателя, не привнесшего решительно ничего нового, она возводит в сан пророка за безапелляционный тон,

Скачать:TXTPDF

и неповрежденным, — начинала нам улыбаться в прозрачной переменчивости раннего утра. Час — это не просто час, это сосуд, наполненный запахами, звуками, планами, атмосферой. То, что мы называем реальностью, —