Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Обретенное время
где и как берут уроки писательства. Объективная ценность искусства здесь совершенно ни при чем, если что и нужно выявить, вытащить на свет, так это наши чувства, наши страсти, а значит, и всеобщие чувства и страсти. Женщина, которая нужна нам, которая заставляет нас страдать, извлекает из нашего сердца одно за другим чувства глубокие и жизненно важные, но по-иному глубокие и по-иному жизненно важные, чем какой-нибудь выдающийся человек, которым мы восхищаемся. Остается только понять, считаем ли мы, будто измены, от которых заставляет нас страдать эта женщина, действительно так мало значат по сравнению с истинами, что открылись нам именно благодаря этим изменам, которых женщина, счастливая оттого, что заставила страдать, сама понять так и не смогла. Во всяком случае, в подобных изменах недостатка нет. И писатель безо всякого опасения может приступать к длительному труду. Пусть разум начнет свою работу — в пути встретится немало печалей, которые возьмут на себя задачу ее завершить. Что же касается счастья, едва ли не единственная польза, какую можно из него извлечь, так это то, что благодаря ему становится возможным несчастье. В счастливые мгновения нам необходимо создавать нежные и прочные связи доверия и преданности, чтобы разрыв их причинил нам столь драгоценное страдание, которое и зовется несчастьем. А если мы не были никогда счастливы, хотя бы лишь в мечтаниях, несчастье не будет безжалостным, а следовательно, окажется бесплодным.

И гораздо в большей степени, чем художнику, которому, чтобы нарисовать одну-единственную церковь, необходимо увидеть многие, писателю, чтобы добиться нужного объема и плотности, нужной степени обобщения и литературной реальности, чтобы описать единственное чувство, нужно увидеть много людей. Ибо если искусство вечно, а жизнь коротка, можно сказать зато, что если вдохновение коротко, то и чувства, которые должно оно живописать, немногим долговечнее. Страсти делают наброски для наших книг, но пишет их покой в паузах между ними. Когда вдохновение возвращается, когда мы снова можем приняться за работу, женщина, служившая нам моделью для описания такого-то чувства, больше не в силах заставить нас испытать его опять. Поэтому, коль скоро мы хотим и дальше описывать это чувство, необходимо отыскать другую модель, и если это и является изменой по отношению к конкретному человеку, то в литературном смысле благодаря похожести наших чувств, из-за чего произведение искусства является одновременно и воспоминанием о нашей прошлой любви, и пророчеством о нашей любви будущей, в подобного рода подмене нет ничего неуместного. В этом коренится одна из причин тщетности всякого рода исследований, в которых делаются попытки догадаться, о ком говорит автор. Ибо любое произведение, даже если это не что иное, как исповедь, заключено по меньшей мере между различными эпизодами жизни автора: предшествующими, которые его вдохновили, и последующими, имеющими не меньше сходства, поскольку своеобразные черты будущей любви скопированы с предыдущей. Существу, которое мы любили больше всего на свете, мы не можем быть верны так же, как самим себе, мы забываем его рано или поздно, чтобы иметь возможность — такова уж наша особенностьполюбить вновь. Но если та, которую мы так когда-то любили, привнесла столько особенностей, одной ей присущих черт, это заставит нас хранить ей верность даже в нашей неверности. С другой женщиной нам будут нужны те же утренние прогулки, мы так же будем провожать ее вечерами и точно так же тратить на нее слишком много денег. (Странная вещьэтот круговорот денег, которые мы даем женщинам, а они из-за этого делают нас несчастными, то есть, иными словами, и позволяют нам писать книги — можно почти утверждать, что произведения искусства, подобно воде в артезианских колодцах, поднимаются тем выше, чем глубже страдания пробурили сердце.) Подобного рода замены привносят в произведение беспристрастность, некую обобщенность, что тоже является своего рода суровым уроком: не к живым существам должны мы привязываться, не живые существа действительны и реальны и, следовательно, поддаются отображению, но идеи. А еще следует спешить и не терять времени, пока у тебя в распоряжении находятся эти модели, ибо те, что служат нам моделями для счастья, не имеют возможности подарить нам много сеансов позирования, равно как и те, что позируют нам для скорби, ведь и она, увы, недолговечна.

Впрочем, даже если страдания и не служат нам напрямую, обозначивая тему нашего произведения, они все же полезны, поскольку побуждают нас к нему. Воображение, размышления сами по себе могут быть чудесными механизмами, но зачастую они бездействуют. Именно страдание приводит их в движение. И те человеческие создания, что позируют нам для изображения страданий, дарят нам столь частые сеансы позирования в той мастерской-студии, куда мы наведываемся лишь в эти периоды и никогда больше, и которая, похоже, находится внутри нас самих. Такие периоды — словно картинки-образы нашей жизни с ее многочисленными горестями. Ведь они тоже бывают разными, и в ту минуту, когда кажется, что боль стихла, наступает время новой. Новой во всех смыслах этого слова — потому, быть может, что эти непредвиденные ситуации побуждают нас войти в более тесное соприкосновение с собой: мучительные дилеммы, что ежеминутно ставит перед нами любовь, нас учат и постепенно раскрывают перед нами материю, из которой мы состоим. Так, когда Франсуаза, наблюдая, как Альбертина, пробравшись ко мне, словно пес через все преграды, сеет повсюду беспорядок, опустошает меня, причиняет столько боли, говорила (ведь я в ту пору был уже автором нескольких статей и переводов): «Вот если бы месье вместо этой девицы, с которой только время терять, нанял себе хорошего образованного секретаря, который разобрал бы все бумажки месье!», я думал, что в общем-то она права, и только сейчас понимаю: напрасно я так думал. Заставляя меня терять столько времени, причиняя столько боли, Альбертина оказалась, быть может, мне гораздо полезнее даже с творческой точки зрения, чем какой-нибудь секретарь, что и в самом деле привел бы в порядок мои бумаги. И все-таки, когда создание оказывается столь несовершенным (а в природе, должно быть, это создание — именно человек), что не способно любить, не страдая, ему необходимо страдание, чтобы найти истину, — жизнь подобного создания в конечном итоге оказывается слишком скучной. Счастливые годы — потерянные годы: чтобы работать, необходимо дождаться страдания. Понятие первичности страдания связано с понятием работы, мы испытываем страх перед каждым новым произведением при мысли о страданиях, которые необходимо будет испытать прежде, чтобы затем изобразить их. И поскольку понимаешь, что страдания — это лучшее, что только можно встретить в жизни, о смерти думаешь безо всякого ужаса, едва ли не как об избавлении.

И все же если меня это и раздражало немного, следовало быть осторожным: слишком часто не мы играли с жизнью, не мы использовали модели для наших книг, но все как раз наоборот. Случай столь благородного Вертера, увы, не имел ко мне никакого отношения. Ни единой секунды не веря в то, что Альбертина любит меня, я десятки раз готов был лишить себя жизни ради нее, я опустошал себя, губил ради нее собственное здоровье. Если необходимо что-либо описать, стараешься быть особенно скрупулезным, вглядываться как можно внимательнее, отбросить все, что не имеет отношения к истине. Но когда речь идет всего-навсего о жизни, мы понапрасну растрачиваем силы, доводим себя до болезни, готовы умереть ради ложных истин. Хотя, по правде говоря, из оболочек этих самых ложных истин (если миновал уже возраст, когда становятся поэтами) только и можно извлечь немного истины. Печали — это мрачные, ненавистные слуги, против которых мы боремся, под власть которых мы попадаем все больше и больше, это жестокие незаменимые слуги, что неведомыми, скрытыми под землей путями ведут нас к истине и к смерти. Счастливы те, что повстречали первую прежде второй и для которых, как бы близки одна от другой они ни оказались, час истины пробил прежде часа смерти!

Изо всей моей прошедшей жизни я понял, что самые незначительные на первый взгляд эпизоды способствовали тому, чтобы преподать мне урок идеализма, которым сегодня предстояло воспользоваться. К примеру, разве мои встречи с господином де Шарлюсом, задолго до того, как его германофильство преподнесло мне тот же урок, не убедили меня еще нагляднее, чем моя любовь к герцогине Германтской или к Альбертине, чем любовь Сен-Лу к Рахили, до какой степени незначим повод и что для пробуждения мысли годится абсолютно все; столь плохо воспринимаемое, столь напрасно порицаемое явление, как гомосексуализм, проясняет эту истину больше, чем переживания, связанные с так называемой обычной любовью, весьма, впрочем, тоже поучительные. Последние позволяют нам увидеть ускользающую красоту женщины, которую мы больше не любим и которая совсем еще недавно озаряла лицо, могущее другим показаться весьма непривлекательным, которое нам тоже могло бы показаться и когда-нибудь покажется неприятным: но гораздо более поразительно наблюдать, как эта красота, вызвав восхищение знатного господина, мгновенно оставившего прекрасную принцессу, преображает лицо какого-нибудь контролера омнибуса. А разве мое собственное удивление, что я испытывал всякий раз, когда вновь случалось увидеть на Елисейских Полях, просто на улице, на пляже, лицо Жильберты, герцогини Германтской, Альбертины, не доказывало ли оно, что воспоминания длятся в направлении, противоположном впечатлению, с которым оно совпадает поначалу и с которым затем расходится все дальше и дальше?

И пусть не возмущается писатель, что гомосексуалист наделяет его героинь мужской внешностью. Эта особенность, пусть она и является в некоторой степени результатом заблуждения, единственная позволяет ему сообщить прочитанному элемент обобщения. Расин был вынужден, дабы придать универсальность, сделать из античной Федры янсенистку; точно так же, если бы господин де Шарлюс не представил «неверную» возлюбленную, над которой плачет Мюссе в «Октябрьской ночи» или в «Воспоминаниях», в облике Мореля, он не смог бы ни оплакать, ни понять ее, поскольку единственно этой дорогой, узкой, окольной, только и можно было достичь истин любви. Только лишенный подлинной искренности язык предисловий и посвящений позволяет писателю написать: «мой читатель». В действительности же всякий читатель читает прежде всего самого себя. А произведение писателя — не более чем оптический прибор, врученный им читателю, позволяющий последнему различить в себе самом то, что без этой книги он, вероятно, не смог бы разглядеть. Узнавание читателем в себе того, о чем говорится в книге, является доказательством ее подлинности, верно и обратное утверждение, по крайней мере в определенной степени, и различие между двумя текстами может быть поставлено в вину не столько писателю, сколько читателю. Более того, книга может оказаться слишком ученой, слишком непонятной для неискушенного читателя, стать для него лишь мутным стеклом, через которое

Скачать:TXTPDF

где и как берут уроки писательства. Объективная ценность искусства здесь совершенно ни при чем, если что и нужно выявить, вытащить на свет, так это наши чувства, наши страсти, а значит,