И тем не менее я, к огромному своему изумлению, беседовал с мужчинами и женщинами, прежде совершенно несносными, которые постепенно утратили все свои недостатки, а возможно, сама жизнь, не оправдав или, напротив, удовлетворив все их стремления, исцелила от высокомерия и горечи. Выгодный брак, избавляющий вас от необходимости бороться или кичиться, благотворное влияние жены, медленно приходящее осознание ценностей иных, нежели те, в которые верит исключительно легкомысленная юность, позволили им усовершенствовать характер и показать все свои достоинства. Они, состарившись, похоже, приобрели другую индивидуальность, подобно тому, как деревья, меняя осенью цвет листвы, словно меняют и свою породу. Для них суть старения проявляется как нравственная категория. У других это, скорее, категория физическая, причем непривычная настолько, что особа (госпожа д’Арпажон, к примеру) казалась мне знакомой и незнакомой одновременно. Незнакомой, поскольку для меня было совершенно немыслимо представить себе, что это она, и я, отвечая на ее приветствие, не мог, несмотря на все свои старания, сдержаться и скрыть то проделанное мною умственное усилие, необходимое, чтобы выбрать из трех или четырех человек (среди которых госпожи д’Арпажон не было), чтобы понять, с кем это я здороваюсь с такой теплотой, которая должна была бы ее удивить, ибо, находясь в сомнениях и в то же время боясь показаться слишком холодным, если бы это вдруг оказалась моя близкая подруга, неуверенность взгляда я компенсировал улыбкой и твердым горячим рукопожатием. Но, с другой стороны, новый ее облик не был мне незнаком. Много раз в течение всей моей жизни я узнавал его в пожилых полных женщинах, но в ту пору мне не приходило в голову, что когда-то, много лет назад, они могли походить на госпожу д’Арпажон: эта внешность была настолько не похожа на ту, которая принадлежала этой даме, что можно было подумать, будто она, подобно сказочным персонажам, была обречена являться сначала в образе юной девушки, затем тучной матроны, а вскоре, вне всякого сомнения, это будет трясущаяся и сгорбленная старуха. Однако постепенно, по мере того как я всматривался в расплывшиеся контуры лица, нечеткие, словно изменчивая память, которая уже не в силах удержать прежние формы, мне удалось отыскать нечто, позволившее понемногу отсечь все эти квадраты и шестиугольники, что возраст налепил на ее щеки. Впрочем, женские щеки украсились не только геометрическими фигурами.
Щеки герцогини Германтской, форма которых была вполне узнаваема, состояли теперь из множества разнообразных компонентов, как нуга: мне удалось различить какие-то странные серо-зеленые вкрапления, розоватый кусочек раскрошившейся раковины, утолщение непонятного происхождения, по размеру меньше шарика омелы и мутноватый, как жемчужина.
Некоторые мужчины заметно хромали, и было очевидно, что это не являлось следствием автомобильной аварии, а стало результатом первых апоплексических ударов, и многие из них, как говорится, стояли уже одной ногой в могиле. Что же касается женщин, то они, полупарализованные, казалось, были не в силах окончательно вытащить свои платья, застрявшие между плитами могильного склепа, и поэтому не могли выпрямиться, так и ходили с низко опущенной головой, согнутые в дугу, подобную той, на какой зависли они сейчас между жизнью и смертью, прежде чем окончательно соскользнуть вниз. Ничто не могло сопротивляться движению этой несущей их параболы, и когда они хотели выпрямиться и встать, мышцы их дрожали, а пальцы были не в состоянии ничего удержать.
У некоторых даже волосы не поседели. Так я узнал старого камердинера принца Германтского, когда он подошел что-то сказать своему хозяину. Колючие волоски, которые топорщились на его щеках и вокруг черепа, по-прежнему остались рыжими, между ними виднелись розоватые проплешины, и, право, трудно было предположить, что он подкрашивается; подобно герцогине Германтской. Правда, от этого он не казался менее старым. Просто-напросто у людей, как и в растительном мире, существуют мхи, лишайники и другие виды, которые нисколько не изменяются с приближением зимы.
В действительности все эти перемены были атавистического порядка, и семейство — а порой даже, у евреев особенно, раса — блокировало те, что оставляло проходящее время. Неужели эти особенности рано или поздно отомрут? Отдельную особь я рассматривал всегда как нечто вроде колонии полипов — возьмем, к примеру, глаз, орган независимый, хотя и зависящий от остального организма: если в него вдруг попадает пылинка, он непроизвольно сморгнет, не дожидаясь команды разума; или вот еще, например, кишечник: если в него проникнет вирус, он заражается без ведома того же разума; подобное можно было бы сказать про душу: на протяжении всей жизни расположенные рядом, хотя и отдельно, эти мои «я» умирали один за другим или чередовались между собой, как тогда, в Комбре, когда наступал вечер. Но я видел также, что эти нравственные частички, составляющие живое существо, живут гораздо дольше, чем оно само. Так я наблюдал, как пороки или храбрость Германтов перешли к Сен-Лу, равно как и все те странные недостатки и особенности характера, например, семитизм Свана. Я мог бы наблюдать это и у Блока. Несколько лет назад он потерял отца, и когда я в тот момент написал ему, поначалу он мне не ответил вовсе, потому что, помимо всех прочих чувств, особенно ярко выраженных именно в еврейских семьях, представление, что отец был человеком высшего порядка, придавало его любви к нему характер своеобразного культа. Он не мог вынести саму мысль о потере и целый год вынужден был находиться в специальной клинике. На мои соболезнования он ответил тоном глубоко прочувствованным и в то же время почти высокомерным, поскольку искренне полагал, будто я должен быть счастлив, что соприкоснулся с этим выдающимся человеком, автомобиль которого он охотно отдал бы в какой-нибудь исторический музей. И теперь во время семейных обедов тот же гнев, каким некогда воодушевлялся господин Блок-отец против господина Ниссима Бернара, теперь вдохновлял Блока-сына против его тестя. Он так же яростно набрасывался на него за столом. Точно так же, слушая разговоры Котара, Бришо, многих других, я понимал, что, если судить по культуре и образу выражения, единое волнообразное движение распространяет во всех направлениях по всему пространству ту же манеру говорить, думать, равно как и на всем протяжении времени огромные донные волны поднимают из глубин лет тот же гнев, ту же печаль, ту же отвагу, то же безумие сквозь множество напластованных поколений, причем каждый многократно повторенный срез той же цепи множество раз проецирует, как тени на один за другим висящих экранах, картину тождественную, хотя и не столь ничтожную, той, что столкнула Блока-сына и его тестя, Блока-отца и Ниссима Бернара и множество других, с которыми я знаком не был.
Под шапками седых волос некоторые лица были уже отмечены окоченением, веки сомкнуты, как у людей, стоящих на пороге смерти, и беспрестанно подрагивающие губы, казалось, бормотали последнюю молитву человека, находящегося в агонии. Для того чтобы хорошо знакомое лицо стало вдруг казаться совсем другим, можно было черные или белокурые волосы просто перекрасить в седой цвет. Так опытные театральные костюмеры знают, что одного лишь напудренного парика достаточно, чтобы загримировать актера и сделать его совершенно неузнаваемым. Юный граф де***, которого я, в ту пору еще лейтенанта, когда-то встретил в ложе герцогини Германтской в тот день, когда сама герцогиня Германтская находилась в бенуаре у своей кузины, по-прежнему отличался безукоризненно правильными чертами лица, более того, черты эти стали теперь еще правильнее, так неподвижность, физиологически свойственная артеросклерозу, еще больше подчеркивала бесстрастную правильность физиономии денди и придавала его чертам напряженную четкость, казавшуюся из-за неподвижности почти гримасой, как на этюдах Мантеньи или Микеланджело. Цвет лица, отличавшийся прежде яркостью красок, теперь казался одухотворенно бледным; серебряные волосы, здоровая полнота, благородная осанка дожа, аристократическая усталость, кажущаяся порой сонливостью, — все это наделяло его новой внешностью и дарило роковым величием. Квадрат седой бороды, пришедший на смену ровно такому же квадрату белокурой, менял его едва ли не до неузнаваемости, и, когда я обратил внимание, что этот самый младший лейтенант, которого я встречал когда-то, теперь имел пять нашивок, первой моей мыслью было поздравить его, но не за производство в чин полковника, а за то, что ему так замечательно шел маскарадный костюм полковника, для которого он, казалось, позаимствовал не только соответствующий мундир, но торжественный и печальный вид прославленного офицера, каким был его отец. Седая борода, сменившая белокурую, поскольку лицо оставалось живым, улыбающимся и юным, придав еще большую яркость цвету лица, подчеркнула, сделав еще более блестящими, глаза и по-прежнему юному лицу подарила вдохновенный облик пророка.
Превращения, какие произвели седые шевелюры и прочие элементы, особенно у женщин, поразили бы меня не столь сильно, будь это всего лишь изменения в окраске и только, это могло бы поразить лишь взгляд, но нет, изменились личности, и это не могло не волновать разум. В самом деле, «узнать» кого-то или, хуже того, так и не узнав, все-таки идентифицировать, означает осознать под одним именем существование двух противоречащих друг другу понятий, это означает допустить, что того, кто был здесь, того, кого мы помним, больше уже не существует, а тот, кто сейчас рядом с нами находится, совершенно нам незнаком; это означает необходимость разгадать загадку почти столь же волнующую, как и тайна смерти, предвестницей и прелюдией которой она, в сущности, и была. Ибо я прекрасно понимал, что означали эти изменения, что именно они предваряли. Эта белизна волос вкупе с другими изменениями особенно поражали у женщин. Мне назвали имя, и я был потрясен при мысли о том, что оно принадлежит одновременно и той легко вальсирующей блондинке, которую я знал прежде, и грузной седовласой даме, только что тяжелой поступью прошествовавшей мимо. Это имя — еще, быть может, розоватый тон увядшей кожи — пожалуй, было единственным, что имелось общего у этих двух женщин — одна из них принадлежала моей памяти, другая этому празднику у Германтов — ныне столь же непохожих, как два театральных персонажа, инженю и старая богатая вдова. Чтобы жизнь