Но, поскольку, как это случается довольно часто, наши суждения основаны на фактах, достоверно нам неизвестных и, более того, не предполагающих очевидных доказательств, Жильберта, у которой, без сомнения, что-то было немного от предков по материнской линии (и прежде всего простодушие, на которое я, сам не вполне это осознавая, и рассчитывал, обратившись к ней с просьбой познакомить меня с какими-нибудь юными девушками), из моей просьбы после некоторых размышлений, и желая также, чтобы это пошло на пользу семье, сделала вывод более смелый и оригинальный, чем я мог предположить, она сказала мне: «Если позволите, я сейчас позову мою дочь, чтобы ее вам представить. Она там болтает где-то с маленьким Монтемаром и другими детьми, что ей совсем не интересно. Я уверена, она станет для вас чудесной подругой».
Я спросил ее, радовался ли Робер, что у него дочь: «О! он очень ею гордился. Но разумеется, я все же полагаю, учитывая его вкусы, — простодушно сказала Жильберта, — он предпочел бы мальчика». Эта самая дочь, чье имя и состояние позволяли, как на то надеялась ее мать, выйти замуж за принца королевской крови и увенчать таким образом славное генеалогическое древо Свана и его жены, впоследствии выбрала своим мужем какого-то невразумительного писателя, поскольку лишена была всякого снобизма, и тем самым заставила свою семью опуститься снова, причем до уровня куда более низкого, чем тот, откуда та поднялась. Новому поколению было весьма трудно поверить, что родители этой четы обладали весьма высоким положением в свете. Имена Свана и Одетты де Креси таинственным образом возродились, чтобы позволить людям дать вам понять, что вы ошиблись, что в подобном браке ничего удивительного и не было; и выходило, что госпожа де Сен-Лу, в сущности, составила лучшую партию из тех, что были возможны, лучшую, чем брак ее отца с Одеттой де Креси (ничего из себя не представляющий), который тот заключил, тщетно пытаясь возвыситься, в то время как, совершенно напротив, во всяком случае если принимать во внимание его любовь, идея его женитьбы была подсказана теориями, подобными тем, что в XVIII веке могли подвигнуть высокородных вельмож, последователей Руссо или предшественников революционеров, жить жизнью природы и отказаться от привилегий.
Удивление, вызванное этими словами, и удовольствие их услышать вскоре уступили место, в то время как госпожа де Сен-Лу вышла в другую гостиную, мыслям о прошедшем Времени, которые тоже по-своему, хотя я и не успел еще ее увидеть, внушила мне мадемуазель де Сен-Лу. Впрочем, как и большинство людей, не была ли она подобна этим «перекресткам» в темном лесу, где сходятся начавшиеся в разных точках дороги, в том числе и дороги нашей жизни? Для меня таких дорог было много, дорог, что приводили к мадемуазель де Сен-Лу и кружили вокруг нее. А самое главное, именно к ней сходились две главные «стороны», куда я так часто устремлялся и наяву и во сне: от ее отца, Робера де Сен-Лу, — сторона Германтов, а от ее матери, Жильберты, — сторона Мезеглиза, что была для меня «стороной Свана». Одна из них, от матери этой девушки, через Елисейские Поля, приводила меня прямо к Свану, к моим вечерам в Комбре, к Мезеглизу; другая, от ее отца, к моему послеполуденному Бальбеку, где мне приходилось встречать его возле залитого солнцем моря. И тогда уже между ними наметились две поперечные линии. Ибо этот истинный Бальбек, где я познакомился с Сен-Лу, случился в моей жизни именно благодаря тому, что рассказывал мне Сван о церквах, именно о той самой персидской церкви, которую мне так захотелось посмотреть, а в то же самое время, также благодаря Роберу де Сен-Лу, племяннику герцогини Германтской, я, опять-таки в Комбре, вновь отправился в сторону Германтов. И еще ко множеству перекрестков в моей жизни привела меня мадемуазель де Сен-Лу, к даме в розовом, ее бабушке, которую я когда-то встретил у своего двоюродного деда. И еще одна поперечная линия обнаружилась здесь, потому что камердинер этого двоюродного деда, который впустил меня в дом в тот самый день, а впоследствии, оставив мне фотографию, позволил опознать даму в розовом, был отцом молодого человека, которого любил не только господин де Шарлюс, но и сам отец мадемуазель де Сен-Лу, и из-за которого ее мать была так несчастна. А разве не дед мадемуазель де Сен-Лу, Сван, первым заговорил со мною о музыке Вентейля, точно так же и Жильберта первая рассказала мне об Альбертине? Именно разговаривая о музыке Вентейля с Альбертиной, я обнаружил, кто была ее близкая подруга, и так началась наша с ней жизнь, что ее привела к смерти, а мне причинила столько горя. А разве не отец мадемуазель де Сен-Лу пытался заставить Альбертину вернуться? И даже вся моя жизнь в свете, будь то в Париже, в салоне Свана или Германтов, или, совсем напротив, у Вердюренов, уравновесила таким образом две стороны Комбре, Елисейские Поля, чудесную террасу Распельера. Впрочем, знаем ли мы вообще хоть кого-нибудь, кто, будучи героем наших рассказов, не окажется последовательно во всех местах, где проходила наша жизнь? Так жизнь Сен-Лу в моем изображении протекала бы в декорациях моей собственной жизни и всегда являлась ее частью, даже те отрезки его жизни, когда она не имела к моей никакого отношения, то, что было связано с моей бабушкой или Альбертиной. Впрочем, при всей своей кажущейся удаленности Вердюрены были привязаны к Одетте через ее прошлое, к Роберу де Сен-Лу через Шарли; а разве музыка Вентейля не сыграла здесь своей роли? И наконец, Сван любил сестру Леграндена, знавшего господина де Шарлюса, на воспитаннице которой женился юный Камбремер. Разумеется, если говорить только о наших сердцах, как прав поэт, упоминая о «таинственных нитях», которые разрывает жизнь. Но правда и то, что она же и беспрестанно создает их между людьми, между обстоятельствами, скрещивает эти нити, удваивает, дабы сделать более прочной структуру ткани, так, что между любой крошечной точкой моего прошлого и всеми остальными в плотной сети воспоминаний остается лишь выбрать нужное сплетение.
Можно сказать, что ничто из того, что существовало прежде и оказалось полезно нам в тот момент (если я пытался не использовать их бессознательно, но припоминать, что значило оно именно тогда), не умерло и сейчас, оно проросло в нас своей собственной жизнью и превратилось затем в материю, чтобы нам было удобнее пользоваться ею. Мое знакомство с мадемуазель де Сен-Лу должно было состояться у госпожи Вердюрен: с каким удовольствием я вновь думал о наших поездках с Альбертиной, суррогатом которой я только что попросил стать мадемуазель де Сен-Лу — в маленьком трамвайчике, по направлению к Донвилю, на пути к госпоже Вердюрен, которая и завязала, и сама же разорвала еще до нашей любви с Альбертиной любовь деда и бабушки мадемуазель де Сен-Лу! Все вокруг нас казалось полотном Эльстира, который представил меня Альбертине. И чтобы еще лучше перемешать события моего прошлого, госпожа Вердюрен, так же как некогда Жильберта, вышла замуж за одного из Германтов.
Мы не смогли бы рассказать про наши отношения даже с малознакомым нам человеком, не выстроив в определенном порядке самые разные места, в которых протекала наша жизнь. Так каждый человек — и я сам тоже был одним из них — измерялся для меня длительностью времени, необходимого ему для обращения, причем не только вокруг себя, но вокруг других, а прежде всего сменой положений, какие последовательно занимал он по отношению ко мне. И, без сомнения, все эти различные плоскости, на которых Время, с тех пор как мне вновь удалось овладеть им на этом празднике, располагало мою жизнь, заставляя меня грезить о том, что в книге, которая стала бы ее описывать, пришлось бы прибегнуть не к плоской психологии, которой пользуются обычно, но к своего рода пространственной психологии, добавляли новую красоту всем этим воскрешениям и обновлениям, которыми оперировала моя память, пока я грезил, находясь один в библиотеке, поскольку память, поместив прошлое в настоящее, нисколько не изменив его, таким, каким оно было в тот момент, когда само являлось настоящим, как раз и уничтожает это огромное пространство Времени, в пределах которого и осуществляется жизнь.
Я увидел, как приближается Жильберта. Поскольку для меня женитьба Сен-Лу, мысли, что занимали меня тогда и возвратились ко мне теперь, все это было словно вчера, мне было странно видеть рядом с нею девушку лет шестнадцати, чьим высоким ростом и измерялось расстояние, которого я не желал замечать. Время, изначально бесцветное и бестелесное, словно для того, чтобы я смог все-таки разглядеть и ухватить его, как будто материализовалось в ней, придало определенную форму, как произведению искусства, между тем как со мной проделало лишь обычную свою работу, и все. Тем не менее мадемуазель де Сен-Лу стояла передо мной. У нее были необыкновенно острые, проницательные глаза, а очаровательный носик, слегка вытянутый и загнутый в форме клюва, она унаследовала даже не от Свана, а, скорее, от Сен-Лу. Душа Германтов исчезла; но милая головка с проницательными глазами, головка вспорхнувшей птицы, красовалась на плечах мадемуазель де Сен-Лу и останавливала взгляды тех, кто когда-то знавал ее отца.
Я был поражен тем, что ее нос, слепленный словно по шаблону носа ее матери и бабки, заканчивался этой горизонтальной линией, невероятно трогательной, хотя и длинноватой. Такая выразительная, своеобразная черточка, благодаря которой можно было узнать статую из тысячи других, и я любовался тем, как кстати природа, этот великий и самобытный скульптор, приберегла для внучки, как и для матери, как и для бабки, этот мощный последний взмах резца. Я находил ее весьма красивой: полная надежд, смеющаяся, перед громадой лет, уже утраченных мною, она напоминала мне мою собственную юность.
И наконец сама эта идея Времени приобрела для меня окончательную цену, она была секундной стрелкой, подсказывающей, что пора было уже приниматься за дело, если я хочу достичь того, что чувствовал на протяжении