Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Обретенное время
всей своей жизни, во время этих коротких вспышек, на прогулках в сторону Германтов, во время своих поездок с госпожой де Вильпаризи, благодаря которым жизнь казалась мне достойной того, чтобы ее прожить. Теперь же она мне казалась таковой еще в большей степени, именно теперь, когда ее, похоже, можно было высветить, между тем как обычно ее проживают в сумерках, обнажить изначальную истину, притом что ее беспрестанно извращают, наконец, осуществить в книге! Как счастлив был бы тот, кто смог бы взяться за такую книгу, думал я, что за работа предстояла ему! Чтобы представить себе это, следует искать сравнений в самых возвышенных искусствах, и в самых разнообразных к тому же: ибо этот писатель, который для воспроизведения каждого характера показывал бы противоположные грани и, чтобы представить всю объемность, должен был бы готовить эту книгу тщательно, постоянно перегруппировывая силы, как для решающего наступления, преодолевать ее, как усталость, принимать, как строгое правило, возводить, как храм, соблюдать ее, как порядок, завоевывать, как дружбу, вскармливать, как ребенка, создавать ее, как мир, не оставляя в стороне ни одну из тех тайн, что, скорее всего, найдут объяснение даже не здесь, а совсем в другом мире, предчувствие которого и есть то, что более всего волнует нас в искусстве. И в этих великих книгах есть части, которые из-за нехватки времени остались всего лишь намечены, которые, конечно же, никогда уже и не будут закончены, ибо слишком грандиозны замыслы творца! Сколько великих соборов так и остаются незавершенными! Ее питают, закрепляют слабые места, защищают, но затем она начинает расти сама, она указывает нам на нашу могилу, оберегая ее от гула недовольства и какое-то время от забвения. Но если возвратиться к самому себе, о своей книге я думал не так возвышенно, и, говоря о тех, кто мог бы прочесть эту книгу, было бы весьма неточно называть их читателями. Ибо, как мне представляется, они были бы не моими, но своими собственными читателями, поскольку книга моя являлась бы чем-то вроде увеличительных стекол, подобных тем, какие оптик в Комбре предлагал своему клиенту; своей книгой я дал бы им возможность прочесть самих себя. И мне было бы совсем не нужно, чтобы они хвалили меня или поносили, мне нужно было бы, чтобы они мне сказали, действительно ли это так, действительно ли слова, что читают они в самих себе, являются теми словами, что написал я (и некоторые вполне вероятные расхождения проистекали бы не оттого, что я ошибся, а оттого лишь, что глаза читателя оказывались порой глазами не того человека, кому подходила моя книга, чтобы читать в себе самом). И, меняя сравнения, по мере того как я все лучше, все более вещественно представлял себе труд, которому мне предстояло посвятить себя, я подумал, что за большим белым деревянным столом под взглядом Франсуазы, поскольку все даже невзыскательные существа, живущие подле нас, интуитивно чувствуют наши недостатки (а я уже достаточно забыл Альбертину, чтобы простить Франсуазе все, что она когда-то сделала ей во вред), я работал бы рядом с нею, почти как она (по крайней мере как она работала прежде, поскольку, состарившись, она почти уже ничего не видела); и, пришпилив булавкой дополнительный листок, я создавал бы свою книгу, не осмелюсь выразиться высокопарно, как собор, но хотя бы, скажу более скромно, как платье. Если бы вокруг меня не было всех моих бумажек, как называла их Франсуаза, или если бы у меня пропала одна из них, самая нужная в тот момент, Франсуаза прекрасно поняла бы мое раздражение, именно она, которая всегда говорила, что не может начать шить, если у нее нет определенного номера ниток и нужных ей пуговиц. Она поняла бы это еще и потому, что, живя моей жизнью, она обладала каким-то инстинктивным пониманием литературного труда, которое было вернее и точнее, чем представления многих моих интеллектуальных знакомых, и гораздо основательнее, чем у людей глупых. Помню, когда я закончил статью для «Фигаро», в то время как старый метрдотель, с той долей сострадания, что всегда несколько преувеличивает тяготы труда, которым не занимаешься сам, который плохо представляешь себе, равно как если речь идет о несвойственных нам привычках, подобно тому как люди говорят вам: «Как, должно быть, это утомительно, все время так чихать», так метрдотель, искренне жалея писателей, говорил: «Ну что у них за работа, голову сломаешь», в то время как Франсуаза, напротив, понимала, как я счастлив, и уважала мою работу. Она сердилась только, что я заранее рассказал содержание своей статьи Блоку, опасаясь, что он опередит меня, и говорила: «Вы слишком доверчивы, все эти люди, они настоящие списывальщики». И Блок действительно подтверждал задним числом свое алиби, говоря мне каждый раз, когда я в общих чертах рассказывал ему что-то такое, что его могло заинтересовать: «Смотри-ка, забавно, у меня тут было нечто подобное, надо будет тебе как-нибудь прочитать». (По правде сказать, в тот момент прочитать он мне ничего и не смог бы, потому что ему предстояло еще написать это тем же вечером.)

Мои листочки, которые Франсуаза попросту называла бумажками, склеивались и рвались то там, то здесь. И если было нужно, разве Франсуаза не могла помочь скрепить их, точно так же как стачивала она один с другим кусочки своих износившихся платьев, или на окне, дожидаясь стекольщика, как я дожидаюсь печатника, она на трещину в стекле наклеивала полоску из газеты? Франсуаза могла бы сказать мне, показывая мои изъеденные тетрадки, как куски дерева, над которым потрудились насекомые: «Какое несчастье, все съедено, смотрите, этот край страницы — просто настоящее кружево», — и восклицала, как портной: «Думаю, у меня не получится это исправить, все пропало. Как жалко, наверное, это самые лучшие ваши мысли. Как говорят в Комбре, кто разбирается в мехе лучше всех, так это моль. Она ест не все подряд, а только самые лучшие ткани».

Впрочем, как различные образы (людей и не только) составлены в книге из целого ряда впечатлений, благодаря которым из множества юных девушек, множества церквей, множества сонат в результате появляется единственная соната, единственная церковь, единственная девушка, так и я разве не создавал свою книгу точно так же, как Франсуаза готовила свою знаменитую тушеную говядину, столь любимую господином де Норпуа, в которой множество кусочков отборного мяса улучшали и обогащали вкус соуса? И я, наконец, воплотил бы то, о чем страстно мечтал во время прогулок в сторону Германтов, полагая это неосуществимым, как по возвращении я считал невозможным когда-нибудь привыкнуть ложиться спать, не поцеловав перед сном мать или, гораздо позже, привыкнуть к мысли, что Альбертина любит женщин, к мысли, с которой я в конце концов научился жить, даже не замечая ее присутствия, ибо самые большие наши страхи, как и самые большие наши надежды, находятся все-таки не за пределами наших сил и мы в конечном итоге способны преодолеть первые и осуществить вторые.

Да, сама идея Времени, сформулированная мною только что, подсказывала, что за это произведение пора уже было приниматься. Давно пора; но — и это оправдывало ту тревогу, что овладела мной, едва только вступил я в гостиную и загримированные лица дали мне представление об утраченном времени, — может, было уже слишком поздно и, более того, может, я сам уже не в состоянии сделать это? У разума тоже есть свои пейзажи, созерцание которых возможно лишь в течение какого-то времени. Я прожил это время, как художник, что карабкается вверх по тропинке, нависающей над озером, скрытым из виду стеной скал и деревьев. Вот он видит его в проломе скалы, оно все перед ним, художник берет кисти. Но тут подступает темнота, рисовать уже невозможно, а день так больше никогда и не настанет. Вот только условием моего произведения, такого, каким я только что задумал его, сидя в библиотеке, было усиление, обострение впечатлений, которые прежде следовало воссоздать в памяти. А память уже подводила.

Прежде всего в тот момент, когда ничего еще не завязалось, мне было о чем беспокоиться, даже если казалось, что впереди у меня, учитывая мой возраст, было еще несколько лет, ведь мой час мог пробить и через несколько минут. Исходить следовало из того, что у меня имелось тело, — иными словами, мне постоянно угрожала двойная опасность, внутренняя и внешняя. Я называл их именно так, а не иначе, исключительно ради удобства языка. Поскольку внутренняя опасность, как, к примеру, кровоизлияние в мозг, является также и внешней опасностью, хотя исходит от самого тела. А в обладании телом уже заключается огромная опасность для разума, для самой жизни думающего человека, о которой можно с меньшей степенью уверенности утверждать, будто она является чудесным образом усовершенствованной жизнью животной и физической, и гораздо с большей — говорить о ее несовершенстве, рудиментарности, как скопление простейших в колонии полипов, и тело кита, и т. п., если иметь в виду жизнь духовную. Дух заключен в теле, как в крепости; рано или поздно эта крепость оказывается осаждена со всех сторон, и в конечном итоге дух уступает.

Но, научившись различать оба эти вида опасностей, угрожающих разуму, и решив начать с внешней, я вспоминал, что нередко в своей жизни мне случалось в минуты интеллектуального возбуждения, когда какие-либо обстоятельства полностью лишали меня физической активности, например, когда я, уже почти в сумерках, покидал на машине ресторан Ривебеля, чтобы отправиться в какое-нибудь казино по соседству, мне случалось очень ясно ощутить собственную мысль почти как материальный объект и осознать, что вследствие какой-то случайности этот объект мало того что может не оформиться окончательно, но и оказаться уничтожен вместе с моим же собственным телом. В ту пору меня мало это заботило. Моя веселость была неосмотрительной, неблагоразумной. И то, что эта радость через мгновение закончится и канет в небытие, меня не беспокоило совершенно. Теперь же все было совсем иначе: счастье, которое мне случалось испытывать, возникало не из чисто субъективного напряжения нервов, что отрезает нас от собственного прошлого, но, совсем напротив, от раскрепощения моего разума, в котором заново воссоздавалось, реализовывалось это самое прошлое, даря мне, но, увы, лишь на долю мгновения, ощущение вечности. Мне хотелось бы передать это ощущение тем, кому я мог завещать все свои сокровища. Конечно, то, что испытал я в библиотеке и что всеми силами пытался сохранить и защитить, тоже было удовольствием, но уже не эгоистичным, или, во всяком случае, это был эгоизм (ибо все проявления альтруизма повторяют эгоистическую

Скачать:TXTPDF

всей своей жизни, во время этих коротких вспышек, на прогулках в сторону Германтов, во время своих поездок с госпожой де Вильпаризи, благодаря которым жизнь казалась мне достойной того, чтобы ее