— «Она даже забыла этот веер», — сказала г-жа Вердюрен, мгновенно успокоившись при воспоминании о симпатии, засвидетельствованной ей королевой, и показала г-ну де Шарлюс лежавший на кресле веер. «Ах, как это трогательно! — воскликнул г. де Шарлюс, почтительно приблизившись к реликвии. — Больше всего он умиляет своим безобразием; вкус у милой Виолеты невозможный! — Спазмы волнения и иронии сменяли друг друга у барона. — Бог мой, не знаю, чувствуете ли вы эти вещи, как я. Сван бы прямо умер от волнения, если бы он это увидел. Я знаю только, что, как бы ни была вздута цена на этот веер, я его куплю на распродаже королевы. А она будет распродана, потому что у нее и одного су нет за душой», — прибавил он, ибо к самому искреннему почтению у барона все время примешивалось самое жестокое злословие; хотя то и другое порождалось двумя противоположными натурами, но натуры эти были в нем соединены. То и другое могло даже поочередно направляться на один и тот же предмет. Ибо г. де Шарлюс, подсмеиваясь с высоты благополучия богатого человека над бедностью королевы, часто эту самую бедность превозносил и, когда его спрашивали о принцессе Мюрат, королеве Обеих Сицилий, отвечал: «Не понимаю, о ком вы говорите. Есть только одна королева Неаполитанская, возвышеннейшее существо, она не имеет даже собственного выезда. Но, сидя в омнибусе, она подавляет своим величием все экипажи, и я готов тогда опуститься перед ней на колени прямо в грязь». — «Я завещаю этот веер в музей. А тем временем надо будет ей его отослать, чтобы она не тратилась на фиакр, посылая за ним. Принимая во внимание исторический интерес подобного предмета, самое умное было бы украсть этот веер. Но это больно отозвалось бы на ее кошельке — так как другого веера у нее, вероятно, нет! — прибавил он, громко расхохотавшись. — Словом, вы видите, что ради меня она явилась. И это не единственное чудо, мною совершенное. Не думаю, чтобы кто-нибудь в настоящую минуту способен был снять с места людей, которых я вам привел. Впрочем, надо всем отдать должное, Шарли и другие музыканты играли как боги. И вы, дорогая хозяюшка, — прибавил он снисходительно, — вы тоже сыграли свою роль в сегодняшнем празднике. В память о нем имя ваше не будет отсутствовать.
История сохранила имя пажа, вооружившего Жанну д’Арк перед ее выступлением в поход; в общем, вы послужили соединительной чертой, вы обусловили возможность сплава музыки Вентейля с ее гениальным исполнителем, у вас достало ума понять капитальную важность всего сцепления обстоятельств, которое дает возможность исполнителю извлечь выгоды из положения весьма влиятельного лица, я бы сказал даже, если бы речь шла не обо мне, лица, посланного провидением; какая удачная мысль пришла вам в голову попросить это лицо обеспечить успех сегодняшнего собрания, привезя на концерт Мореля уши, крепко связанные с языками, к которым в Париже больше всего прислушиваются; нет, нет, это не пустяки. В таком сложном предприятии пустяков нет. Всякая мелочь так или иначе ему содействует. Дюрас была восхитительна. Словом, все; потому-то, — заключил он из любви читать собеседнику нотации, — я и воспротивился вашему намерению пригласить особ-делителей, которые по отношению к приглашенным мной влиятельным людям играли бы роль запятых в цифрах, свели бы их всего к десятой части настоящей их величины. У меня на этот счет очень верное чутье. Вы понимаете, надо избегать таких промахов, устраивая праздник, который должен быть достоин Вентейля, его гениального истолкователя, вас и, смею добавить, меня. Пригласи вы Моле, и все было бы испорчено. Она вроде той чужеродной нейтрализующей капельки, что лишает лекарство всей его целебной силы. Потухло бы электричество, птифуры не были бы доставлены вовремя, оранжад вызвал бы у всех колики. Нет, это особа нежелательная. При одном только ее имени, как в феерии, ни один звук не слетел бы с медных; флейта и гобой поражены были бы внезапной потерей голоса.
Сам Морель, даже если бы ему удалось извлечь несколько нот, сбился бы с такта, и вместо септета Вентейля вы бы услышали пародию на него Бекмессера, которая кончилась бы общим шиканьем. Я глубоко верю в способность некоторых лиц оказывать пагубное влияние, и потому пышное развертывание ларго, распустившегося, как цветок, во всем своем блеске, нараставшее довольство финала, который был не просто аллегро, но несравненное аллегро, дали мне ясно ощутить, что отсутствие Моле вдохновляет музыкантов и наполняет радостью даже инструменты. К тому же, в день, когда принимают королев, не принято приглашать их привратниц».
Называя графиню просто Моле (как он, впрочем, называл и очень нравившуюся ему Дюрас), г. де Шарлюс воздавал ей должное. Ведь все эти дамы были актрисами театра, именуемого свет, и по правде сказать, даже становясь на эту точку зрения, графиня Моле не заслуживала созданной ей в свете громкой репутации женщины умной, — она невольно приводила на ум тех посредственных актеров или романистов, что в иные эпохи занимают положение гениев вследствие убожества либо их собратьев, в числе которых нет ни одного вдохновенного артиста, способного показать, что такое истинный талант, либо публики, которая, даже если бы существовала выдающаяся индивидуальность, была бы не способна ее понять. В отношении репутации г-жи Моле предпочтительно остановиться на первом объяснении, оно, может быть, даже совершенно правильно. Свет есть царство ничтожества, и между достоинствами светских женщин существуют самые крохотные различия, способные быть раздутыми лишь злопамятством или фантазией г-на де Шарлюс. И если он говорил, как сейчас, языком, представлявшим драгоценную смесь художественных тем с темами светскими, то это объяснялось, конечно, тем, что его старушечий гнев и салонная культура доставляли лишь ничтожный материал для его несомненного красноречия. Если на поверхности земли не существует разнообразия между многочисленными странами, которые восприятие наше обезличивает, то тем более его не существует в «свете». Да и существует ли оно вообще где-нибудь? Септет Вентейля как будто давал мне на это утвердительный ответ. Но где же? Так как г. де Шарлюс любил также посплетничать, сея ссоры и раздор, чтобы властвовать, то он продолжал: «Не пригласив госпожу Моле, вы лишили ее случая сказать: «Не понимаю, почему эта мадам Вердюрен меня пригласила. Понятия не имею, что это за люди, я с ними не знакома». Уже в прошлом году она говорила, что вы ей надоели вашим заискиванием. Это дура, не приглашайте ее больше. В общем, она совсем не такая замечательная. Она отлично может приходить к вам без всей этой канители, вот как я хожу. В общем, — заключил он, — мне кажется, что вы можете меня поблагодарить, ибо все у нас удалось на славу.
Герцогиня Германтская не пришла, но почем знать, так, может быть, было лучше. Не будем на нее сердиться и подумаем все же о ней в другой раз, впрочем, о ней нельзя не вспомнить, даже глаза ее как будто говорят: не забывайте меня, потому что они у нее как две незабудки. (Тут я подумал про себя, как должен был все же быть силен дух Германтов — решение пойти сюда, а туда не пойти, — чтобы одержать в герцогине верх над боязнью Паламеда.) При такой полной удаче появляется искушение, как у Бернарден де Сен-Пьера, видеть повсюду руку провидения. Герцогиня де Дюрас была в восторге. Она мне даже поручила вам это передать», — прибавил г. де Шарлюс, упирая на эти слова, словно г-жа Вердюрен должна была их рассматривать как выражение особенной милости. Особенной и даже почти невероятной, ибо для их подкрепления барон счел нужным добавить: «да, да», — пораженный безумием людей, которых Юпитер хочет погубить. «Она уже сговорилась с Морелем, он у нее повторит нашу программу, и я думаю даже, что мне удастся достать приглашение для господина Вердюрена». Эта учтивость по отношению к одному только мужу была, о чем и не подозревал г. де Шарлюс кровным оскорблением для супруги, которая, считая себя вправе, на основании неписанного закона, действовавшего в маленьком клане, запрещать исполнителю играть на стороне, без особого ее разрешения, твердо решила не допустить участия Мореля в концерте, затеваемом г-жой де Дюрас.
Уже одним своим краснобайством г. де Шарлюс раздражал г-жу Вердюрен, не любившую, чтобы в ее маленьком клане составлялись отдельные группы. Сколько раз, еще в Распельере, слыша, как барон без умолку говорит что-то Шарли, вместо того чтобы довольствоваться исполнением своей партии в так хорошо спевшемся ансамбле клана, она восклицала, показывая на него: «Вот вертит языком! Вот вертит! Ну и балаболка, ну и балаболка!» Но в этот раз дело обстояло гораздо хуже. Г. де Шарлюс был слишком опьянен своими словами и не понимал, что, урезывая роль г-жи Вердюрен и ограничивая поле ее деятельности, он развязывает у нее злобное чувство, являвшееся не чем иным, как особенной, общественной формой ревности. Г-жа Вердюрен искренно любила верных завсегдатаев маленького клана, но хотела, чтобы они всецело принадлежали своей хозяйке. Мирясь с их увлечениями, как те ревнивцы, что позволяют себя обманывать, но только у них же в доме и даже на их глазах, иными словами, не позволяют себя обманывать, она разрешала мужчинам иметь любовницу или любовника, но при условии, чтобы это не имело никаких общественных последствий за пределами ее дома, а завязывалось и продолжалось под покровом ее сред.
Каждый смешок украдкой Одетты, уединившейся со Сваном, терзал ей некогда сердце, а с недавнего времени каждый разговор в сторонке Мореля и барона; единственным ее утешением в этих огорчениях было разрушать счастье других. Долго выносить счастье барона она бы не могла. Вот каким образом этот безумец ускорял катастрофу, создавая впечатление, будто он ограничивает место хозяйки в ее маленьком клане. Уже она видела, как Морель ходит в свет без нее, под эгидой барона. Было только одно лекарство: предложить Морелю выбор между ней и бароном и, пользуясь своим влиянием на скрипача, которое ей доставила необыкновенная ее прозорливость, обусловленная раздобытыми о нем сведениями, а также