«Честное слово, барон, — сказал Бришо, — если совет факультетов предложит когда-нибудь открыть кафедру гомосексуализма, я выставлю вашу кандидатуру в первую очередь. Нет, вам, пожалуй, больше подойдет институт специальной психофизиологии. С особенным удовольствием я бы видел вас на кафедре в Коллеж де Франс, она дала бы вам возможность посвятить себя занятиям по вашему вкусу, и вы бы делились полученными результатами, как это делает профессор тамильского языка или санскрита перед очень ограниченным числом слушателей, которых это интересует. Вы бы имели двух слушателей и педеля, говорю это без всякого намерения бросить малейшую тень на штат наших служителей, который я считаю безупречным». — «Вы ничего об этом не знаете, — возразил барон строгим и резким тоном. — К тому же, вы ошибаетесь, считая, будто это интересует лишь очень немногих. Как раз наоборот». И, не отдавая себе отчета в противоречии между направлением, которое неизменно избирал его разговор, и упреком, с которым он собирался обратиться к другим: «Наоборот, это ужасно, — сказал он Бришо с возмущенным и сокрушающимся видом, — только об этом теперь и говорят. Это срам, но это так, дорогой мой! Позавчера у герцогини д’Ажен ни о чем другом, кажется, не говорили в продолжение двух часов; подумайте, если теперь женщины начинают об этом говорить, так это уж подлинный скандал!
Самое гнусное то, что они обо всем осведомлены, — прибавил он с необыкновенным жаром и энергией, — язвами, предателями в полном смысле слова, вроде маленького Шательро, о котором можно больше сказать, чем о ком-либо, — вот эти мерзавцы им и рассказывают сказки про других. Мне передавали, что он говорит обо мне ужасные гадости, но мне на это наплевать, я думаю, что грязь и мерзости, бросаемые субъектом, которого чуть не выкинули из Жокей-Клуба за то, что он играл нечисто, могут упасть только на него. Знаю, что если бы я был Жаной д’Ажен, я бы заставил уважать мой салон, я бы не позволил обсуждать в нем подобные темы, а также волочить в грязи имя моих родственников. Но в настоящее время нет больше общества, нет больше правил, нет больше приличий ни в отношении разговора, ни в отношении туалетов. Ах, дорогой мой, наступил конец света! Всяк нынче стал зол. Из кожи лезут, чтобы наговорить побольше гадостей о других. Ужас!»
Охваченный малодушием, как это уже со мной бывало в детстве, в Комбре когда я убегал, чтобы не видеть, как дедушке предлагают коньяк, а бабушка тщетно его упрашивает не пить, я думал теперь только о том, чтобы уехать от Вердюренов прежде, чем совершится казнь Шарлюса. «Мне непременно нужно уезжать», — сказал я Бришо. «Я с вами, — отвечал он, — но мы не можем уйти по-английски. Пойдемте попрощаться с мадам Вердюрен», заключил профессор, направляясь в салон с видом участника какой-нибудь комнатной игры, который идет взглянуть, можно ли уже вернуться.
Пока мы разговаривали, г. Вердюрен по знаку жены увел Мореля. Впрочем, г-жа Вердюрен, даже если бы, по зрелом размышлении, она нашла, что благоразумнее отложить объяснение с Морелем, не могла бы уже это сделать. Иные желания, иногда даже невысказанные, стоит только дать им волю, требуют удовлетворения, во что бы то ни стало, каковы бы ни были последствия; так, мы не можем удержаться, чтобы не поцеловать декольтированное плечо, к которому слишком долго прикован был наш взгляд и на которое губы наши падают, как змея на птичку, не можем не съесть пирожок, когда нас к нему манит слишком разыгравшийся аппетит, не можем подавить удивление, тревогу, боль или веселость, вызванные неожиданно услышанными словами. В таком состоянии, опьяненная мелодрамой, г-жа Вердюрен наказала мужу увести Мореля и во что бы то ни стало с ним поговорить.
Скрипач прежде всего начал плакаться, что королева Неаполитанская ушла, а ему так и не удалось ей представиться. Г. де Шарлюс много раз ему повторял, что она сестра императрицы Елизаветы и герцогини Алансонской, и дама эта приобрела в глазах Мореля необыкновенную важность. Но хозяин дал ему понять, что они здесь не для того, чтобы говорить о королеве Неаполитанской, и сразу приступил к делу: «Вот что, — заключил он свою речь после минутного молчания: — Вот что, если угодно, пойдем спросим совета у моей жены. Честное слово, я ничего ей не говорил. Пойдем узнаем, как она смотрит на это дело. Мое мнение, может быть, не выдерживает критики, но вы знаете, какой у нее верный взгляд, и кроме того, она питает к вам такие теплые дружеские чувства, пойдем представим дело на ее суд». И в то время как г-жа Вердюрен с нетерпением ждала эмоций, которыми собиралась насладиться при разговоре с виртуозом, а после его ухода — заставив мужа подробно пересказать свой диалог с ним, и непрестанно повторяла: «Что они там могут делать; надеюсь, по крайней мере, что, продержав его столько времени, Огюст сумеет его как следует вышколить», — г. Вердюрен появился в дверях с Морелем, по-видимому, очень взволнованным: «Он хотел бы спросить у тебя совета», — сказал г. Вердюрен жене с видом человека, не знающего, будет ли уважена его просьба. Вместо того, чтобы ответить г-ну Вердюрену, г-жа Вердюрен, в пылу страсти, обратилась прямо к Морелю: «Я вполне разделяю мнение моего мужа, я нахожу, что вам нельзя это дольше терпеть», с жаром воскликнула она, позабыв как пустую фикцию свой сговор с мужем, будто она ничего не знает о том, что он сказал скрипачу. «Как? Что терпеть?» — пробормотал г. Вердюрен, пытаясь притвориться изумленным и в сильном смущении пробуя неловко отстоять свою ложь. «Я догадалась, что ты ему говорил», отвечала г-жа Вердюрен, вовсе и не думая придать правдоподобность своему объяснению и мало заботясь о том, какое мнение может составиться у скрипача о правдивости хозяйки, когда он станет вспоминать эту сцену. «Нет, — продолжала г-жа Вердюрен, — по-моему, вам надо положить конец этой постыдной близости с опозоренным субъектом, которого нигде не принимают, — прибавила она, нисколько не считаясь с тем, что это неправда, и забывая, что сама она принимала его почти каждый день. — Вы стали притчей во языцех в консерватории, — продолжала она, чувствуя, что этот довод является наиболее веским в глазах скрипача: — еще месяц такой жизни, и ваше артистическое будущее разбито, тогда как без Шарлюса вы могли бы зарабатывать больше ста тысяч франков в год». — «Но я, право, никогда ничего такого не слышал, я ошеломлен, я вам очень признателен», — бормотал Морель со слезами на глазах. Принужденный одновременно притворяться изумленным и подавлять стыд, он сильнее покраснел и вспотел, чем в том случае, если бы ему пришлось сыграть подряд все сонаты Бетховена; в глазах его даже выступили слезы, которых наверно не исторг бы у него боннский маэстро.
«Если вы ничего не слышали, то только вы один такой. У этого господина грязная репутация, с ним случались скверные истории. Я знаю, что он под наблюдением полиции, и попасть в ее руки еще самый лучший для него исход, иначе он кончит как все ему подобные: будет убит апашами», прибавила г-жа Вердюрен, так как мысль о Шарлюсе привела ей на память г-жу де Дюрас, и в припадке бешенства она пыталась сделать еще более мучительными раны, наносимые ею несчастному Шарли, и отомстить тем, что сама она получила сегодня вечером. «К тому же, даже материально он ничем не может вам помочь, он совершенно разорился, с тех пор как попал в лапы людей, которые его шантажируют, но не в состоянии будут выудить от него даже на покрытие своих издержек, и уже тем более вы от