Мои мечты были теперь вольны перенестись на любую из подруг Альбертины и, в первую очередь, на Андре, внимательность которой не так бы меня умиляла, не будь я уверен, что о ней узнает Альбертина. Разумеется, показное предпочтение, которое я уже давно отдавал Андре, послужило мне — благодаря частым беседам, изъявлениям нежности — как бы готовым материалом для любви к ней — для любви, которой до сих пор недоставало искренности и которою теперь, когда мое сердце вновь обрело свободу, я мог бы ее полюбить. Но Андре была слишком рационалистична, слишком нервна, слишком болезненна, слишком похожа на меня, и в моей душе не могло вспыхнуть настоящее чувство к ней. Пусть Альбертина казалась мне теперь пустой, но мне было слишком хорошо известно, чем полна Андре. Я подумал при первой встрече на пляже, что передо мной любовница гонщика, помешанная на спорте, а она сообщила мне, что занялась спортом по совету врача, чтобы вылечиться от неврастении и наладить пищеварение, и что самое счастливое время ее жизни — это когда она переводит роман Джордж Элиот. Мое разочарование в Андре — следствие неправильного представления о ней — не оказало на меня, в сущности, никакого влияния. Это был один из тех неправильных взглядов, которые могут способствовать зарождению любви, но мы убеждаемся в их неправильности, когда уже ничего поправить нельзя, и они становятся для нас источником страданий. Неправильные взгляды, — они могут быть и не такими, как мое ошибочное представление об Андре, могут быть и противоположными, — часто обусловливаются, как в случае с Андре, тем, что человек старается внешне и своими повадками на кого-нибудь походить и создать на первых порах иллюзию. Игра, подражание, желание привести в восторг и добрых и злых прибавляют к сходству в наружности мнимо похожую манеру выражаться, мнимо похожую жестикуляцию. Иные виды цинизма и жестокости не выдерживают испытания, как не выдерживает его определенный вид доброты, определенный вид великодушия. Часто в человеке, известном своей щедростью, открывается тщеславный скупец, а хвастовство порочностью заставляет нас принять за Мессалину честную, опутанную предрассудками девушку. Я был уверен, что Андре — натура здоровая и простая, а она только хотела быть здоровой, как, быть может, многие из тех, кого она принимала за здоровых и кто на самом деле совсем не был здоров, подобно тому как краснорожий толстяк в белой фланелевой куртке вовсе не обязательно должен быть Геркулесом. Но в иных случаях для нашего счастья не безразлично, что человек, которого мы любили, потому что считали его здоровым, на поверку оказывается больным, набирающимся здоровья у других, — так заимствуют свет планеты, так иные тела служат не более чем проводниками электричества.
И все же Андре, подобно Розамунде и Жизели, была подругой Альбертины, даже еще более близкой, чем они, проводившей с ней время и так искусно ей подражавшей, что при первой встрече я не сразу отличил одну от другой. Эти девушки — стебли роз, главная прелесть которых заключалась в том, что они выделялись на фоне моря, — были по-прежнему нераздельны, как и в те времена, когда я был с ними незнаком и когда появление любой из них глубоко волновало меня, возвещая близость всей стайки. Еще и сейчас при виде одной из них я испытывал наслаждение, в которое известную долю — как определить ее? — вносило ожидание скорой встречам с другими, но даже если они в тот день и не появлялись, я все-таки испытывал наслаждение просто от разговора о них и от сознания, что им расскажут, что я шел на пляж.
Это было уже не просто очарование первых дней; это была самая настоящая жажда любить — безразлично, кого из них, так естественно одна переходила в другую. Не самым большим моим горем было бы, если бы от меня отвернулась та девушка, которая мне особенно нравилась, но мне сейчас же особенно понравилась бы, потому что теперь она явилась бы средоточием моей грусти и моих мечтаний, неразличимо колыхавшихся надо всеми, та, которая бы от меня отвернулась. Впрочем, в данном случае я бы о всех ее подругах, в чьих глазах я вскоре утратил бы всякое очарование, бессознательно тосковал бы, тоскуя о ней, и признался бы им в той необычной, собирательной любви, какою политический деятель или актер любит публику и не может утешиться, если она, преклонявшаяся перед ним, неожиданно к нему остынет. У меня даже вдруг появлялись надежды на то, что раз Альбертина не стала моей поклонницей, то я найду себе поклонницу в лице другой — той, что, прощаясь со мною вечером, сказала что-нибудь многозначительное, бросила на меня многозначительный взгляд, устремлявший на другой день все мои мечты к ней.
Мои мечты с особым сладострастием летали теперь между ними, ибо на этих живых лицах уже достаточно закрепились характерные их черты, так что можно было уловить, хотя бы он потом и менялся, их пластичный, воздушный образ. Различиям между ними, конечно, еще далеко не соответствовали одинаковые различия в длине и ширине черт, которые, несмотря на всю их кажущуюся непохожесть, можно было, пожалуй, придать почти любой девушке. Но мы познаем лица не математическим путем. Оно, это познание, начинается не с измерения отдельных линий, — оно исходит из выражения, из целого. У Андре, например, зоркость ласковых глаз как бы соотносилась с узким носом, таким тонким, точно это была единая кривая линия, проведенная только для того, чтобы ею одной продолжить склонность к мягкости, членившейся над нею в двойной улыбке взглядов-близнецов. Такая же тонкая линия шла у нее в волосах, неровная, глубокая, напоминавшая борозду, проведенную ветром в песке. И это, наверно, было у нее наследственное: совершенно седые волосы матери Андре, взбитые точно так же, образовывали то бугорки, то впадины, подобные снежным сугробам и ухабам, зависящим от неровностей почвы. Конечно, по сравнению с тонко очерченным носом Андре у носа Розамунды были гораздо более широкие плоскости, он напоминал высокую башню на прочнейшем фундаменте. Выражение лица способно убедить в том, что отделенное чем-либо бесконечно малым решительно ни на что не похоже, — а бесконечно малое может само создать выражение совершенно особенное, целую индивидуальность, — и все же не только бесконечно малое, содержавшееся в какой-нибудь линии, и не только своеобразие выражения способствовали тому, что лица девушек не сливались в одно. Лица моих подружек еще резче обособляла окраска, — и не столько переливчатой красотой тонов, до того разных, что я испытывал и стоя перед Розамундой, облитой изжелта-розовым светом, в котором еще отблескивали зеленоватым блеском глаза, и стоя перед Андре, белые щеки которой строго оттенялись чернотою волос, такое же наслаждение, как если бы я глядел то на герань, растущую у осиянного солнцем моря, то — в ночи — на камелию, — сколько в силу того, что бесконечно малые различия в линиях вырастали до невероятности, соотношения плоскостей изменялись до неузнаваемости благодаря новому элементу, элементу краски, великому искуснику по части распределения отливов, равно как и по части восстановления или, по крайней мере, изменения размеров. Таким образом, лица, быть может, не очень разнившиеся по своему строению, в зависимости от того, чем они заливались: пламенем рыжих, с розовым отливом, волос, белым ли светом матовой бледности, вытягивались или же расширялись, превращались во что-то иное, вроде аксессуаров русских балетов,318 иные из которых при дневном свете представляют собой самые обыкновенные бумажные кружочки, а когда гений Бакста319 погружает декорацию в бледно-алое или же затопляет ее лунным светом, то они накрепко врезываются в нее, точно бирюза на фасаде дворца, или томно распускаются бенгальской розой в саду. Итак, занявшись изучением лиц, мы их измеряем, но как художники, а не как землемеры.
С Альбертиной все было так же, как и с се подругами. В иные дни, осунувшаяся, с серым лицом, хмурая; с косячками фиалковой прозрачности на дне глаз, как это бывает на море, она, казалось, тосковала тоскою изгнанницы. В другие дни желания вязли на лощеной поверхности ее разгладившегося лица, и оно не пускало их дальше; если же мне удавалось бросить на нее взгляд сбоку, то я видел, что на ее щеках, матовых на поверхности, как белый