На основе созерцания, а не деятельности писатель строит тип, характерный для изображаемого мира. И как раз тому, кто видит ограниченность прустовского героя, откроется богатство общечеловеческого, развившееся в рамках этой односторонности. Созерцание — лишь момент в отношениях между человеком и миром, но момент, необходимо входящий в полноту личности. Мы говорим о культуре мысли, культуре эмоций. Горький употребил выражение: эмоциональная неграмотность. Но с правом можно говорить о культуре впечатлительности, о неграмотности в сфере восприимчивости. Именно здесь Пруст помогает нам раздвинуть возможности нашего Я.
Один из главных уроков, извлеченных Марселем из картин художника Эльстира: искать и находить красоту не столько в явлениях избранных, сколько в явлениях самых обыкновенных и даже стертых привычкой. Теперь вид салфетки, на которой остановился солнечный луч, кажется, ему прекрасным. Он приехал в Бальбек, чтобы «посмотреть царство бурь» или, на худой конец, море, укрытое «саваном тумана», — «…я никогда бы не поверил, что буду мечтать о море, обратившемся в белесый пар, утратившем плотность и цвет. Но Эльстир, подобно тем, что мечтали в лодках, оцепеневших от жары, так глубоко почувствовал очарование этого моря, что ему удалось передать, закрепить на полотне неразличимый отлив…». Увидеть — значит сделать открытие в том обыденном, что, казалось бы, не содержит возможности открытия. Увидеть — значит каждый раз «приходить в глубокое изумление».
В своих описаниях Пруст объединяет взгляд поэта с взглядом живописца. Это делает их особенно увлекательными. Вот одним штрихом нарисованная женская походка: «Наконец, оставив нас втроем, принцесса пошла дальше по залитой солнцем набережной, изгибая свой дивный стан, который, точно змея, обвившаяся вокруг палки, сплетался с нераскрытым зонтиком, белым с голубыми разводами». Встречая другие, не менее яркие, образы человеческой походки, мы открываем ее для себя как маленькое чудо, научаемся замечать не только ее красоту, не только ее индивидуальную характерность, но и лежащий на ней отпечаток времени. Страницей выше о походке того же персонажа автор говорит: «…большое, прекрасное ее тело приобретало легкий наклон, что заставляло его вычерчивать тот арабеск, который так дорог сердцу женщин, блиставших красотой при империи…»
В ощущениях самых обычных герой открывает неожиданные источники наслаждения. Он останавливает мгновение и убеждается в том, что оно прекрасно. Впечатление, казалось бы самое простое, расчленяется, развертывается, как развертывается свиток. Писатель указывает на «изменение тона восприимчивости», находит в ней массу оттенков, — способность замечать, собирать, определять оттенки принадлежит к числу замечательнейших достижений Пруста. Его главная сила, как художника, не в умении очертить жизнь большими линиями, а в умении глубоко войти в детали жизни — так глубоко, чтобы соприкоснуться с общими ее свойствами. Наибольшую поэтически проникающую силу приобретает у него воспроизведение отдельных переживаний и ощущений.
С этим связана та особая роль, которую играют в его искусстве сравнения и уподобления. Его проза — воистину царство метафоры, сравнения водопадом обрушиваются на читателя. Бывает, что в одну фразу вмещено несколько сравнений, взятых из самых чуждых друг другу сфер бытия. Сравнение одним ударом выносит нас за границу единичного и дает почувствовать общую форму изображаемого явления. Оно позволяет строить целостность и непрерывность процесса жизни не из крупных блоков, а из множества деталей. Писатель сознает это и ясно объясняет на примере картин Эльстира: «Именно те редкие мгновения, когда мы воспринимаем природу такою, какова она есть, — поэтически, — и запечатлевал Эльстир. Одна из метафор, наиболее часто встречавшихся на маринах, висевших в его мастерской, в том и заключалась, что, сравнивая землю и море, он стирал между ними всякую грань. Это сравнение, молча и упорно повторяемое на одном и том же холсте, придавало картине многоликое и могучее единство, а оно-то и являлось причиной, — правда, не всегда осознанной, — восторга, с каким относились иные поклонники к живописи Эльстира… Эльстир подготовил восприятие зрителя, пользуясь для изображения приемами, какими пишется море, а для моря — приемами урбанистической живописи». Пруст постигает здесь метафору как способ вывести предметы и явления из их локального, изолированного существования, дать почувствовать, что их пронизывает всеединство мира — то, что писатель назвал «многоликим и могучим единством».
Но поэт не может рисовать море, как город, и город, как море, он пользуется другими средствами. И едва ли не самым важным становится ассоциация. Ассоциации имеют у Пруста значение, сходное с тем, какое они получили в искусстве XX века, разработавшем особую поэтику ассоциативной образности. Впечатление, переживание находится в гнезде ассоциаций, они распространяются от него во все стороны, как круги от упавшего в воду камня. Благодаря этому данное явление сближается, примыкает к многим другим явлениям, обнаруживая свою многогранность и вместе с тем — свою втянутость в общий поток бытия. Сравнения получают эпический смысл, создавая представление, что роман соприкасается со всей бесконечностью фактов действительности. Формы отражаются друг в друге, отражения вытягиваются в цепи, цепи пересекаются — мир чувственного оплетается общими законами. Ассоциации обладают способностью перекидывать мосты через весьма отдаленные явления — и в этом проза Пруста родственна искусству XX века. И еще одна немаловажная особенность: ассоциации позволяют ввести даже мельчайшее явление в сферу мысли без потери его чувственной непосредственности. Подхваченное художником ощущение почти тотчас поступает на операционный стол анализа, разделяющего его на части, устанавливающего его элементы, отличающего его стороны, но анализ этот благодаря потоку ассоциаций со многими конкретными явлениями не убивает, а скорее разжигает поэзию первоначального восприятия.
Связь Пруста с традициями классической французской литературы очевидна. Она ощущается непосредственно в течении прустовской фразы. Мы находим у него фразы-максимы, заставляющие вспомнить Ларошфуко и Лабрюйера. Иногда слову Пруста свойственна пышность, идущая из французской поэзии. Мы слышим в нем отзвуки мелодически завершенной фразы Флобера. Фраза Пруста достигает высокой художественности благодаря точности социальных примет, тонкости социальной иронии, — соприкасаясь в этом с прозой Бальзака, которого Пруст глубоко почитал.
И столь же заметна неповторимая оригинальность его прозы. В строении фразы отражается непрерывность живописания в его связи с непрерывностью рассуждения; в строении фразы отражается как слитное единство впечатления, так и его расчлененность, развернутость его моментов, слипчивость многих ассоциаций, взаимопроникновение переживания и мысли. Возникает фраза, похожая на разросшийся куст, осыпанный цветами метафор и сравнений, в одно и то же время очень сложная и достаточно стройная и певучая. В сложности Пруста нет ничего туманного, в ней любовь к чувственному и рассудочная ясность.
В XX веке мы находим две противоположные тенденции в развитии прозаического стиля. Одно — раскалывать фразу по внутренним швам, делая ее части самостоятельными. Например, у Хемингуэя. А в романе Пруста ярко воплотилась вторая тенденция: связывать несколько фраз в одну, размещая в ней, как в хромосоме, длинные цепочки образов. Стремясь уловить все оттенки и переходы ощущений, фраза разрастается, придаточные предложения, словно забыв о своей зависимости от главного, торопятся сказать еще и еще о подробностях и изойти в сравнениях.
Можно себе представить, как трудна такая фраза для переводчика. И нельзя не восхищаться искусством Н. Любимова, который передал ее в нашем языке без принуждения и натуги, дал ей дышать легко и свободно. Мы ощущаем не муки переводчика, а его веру в имитационные возможности и поразительную гибкость речи русской, самозабвенную преданность оригиналу, чью красоту он так ясно видит. В его воспроизведении Пруст необыкновенно хорош.
Читать Пруста не легко, не просто. Глаз, привыкший бегать по строчкам в поисках сюжетных неожиданностей и развязок, вряд ли разглядит в нем что-нибудь. Чтение Пруста требует спокойного внимания, творческого участия. Стоит по-настоящему усвоить хоть один пейзаж, хоть один портрет у Пруста — и мы пленимся им навсегда.
В кратком и, по необходимости, неполном очерке мы хотели сказать лишь о том, что читатель легко обнаружит на каждой странице этой книги.
В. ДНЕПРОВ
Часть первая
ВОКРУГ ГОСПОЖИ СВАН
Моя мать, когда зашла речь о том, чтобы в первый раз пригласить на обед де Норпуа, выразила сожаление, что профессор Котар уехал и что она перестала бывать у Свана, а между тем оба они представляют несомненный интерес для бывшего посла, но мой отец возразил, что такой знатный гость, такой блестящий ученый, как Котар, был бы кстати на любом обеде, а вот Сван с его хвастовством, с его манерой кричать на всех перекрестках о своих даже и неважных знакомствах, — самый обыкновенный похвальбишка, которого маркиз де Норпуа, воспользовавшись своим любимым выражением, непременно назвал бы «вонючкой». Некоторые, вероятно, помнят вполне заурядного Котара и Свана, у которого в области светских отношений скромность и сдержанность были возведены на высшую степень деликатности, а потому замечание моего отца требует хотя бы краткого пояснения. Дело в том, что к «сыну Свана», к Свану — члену Джокей-клоба, к бывшему другу моих родителей, прибавился новый Сван (и, по-видимому, то была не последняя его разновидность): Сван — муж Одетты. Приноровив к невысоким духовным запросам этой женщины свойственный ему инстинкт, желания, предприимчивость, он ради того, чтобы опуститься до уровня своей спутницы жизни, умудрился создать себе положение гораздо хуже прежнего. Вот почему он казался другим человеком. Так как он (продолжая бывать один у своих друзей, которым он не желал навязывать Одетту, раз они сами не настаивали на знакомстве с ней) повел совместно с женой иную жизнь и окружил себя новыми людьми, то вполне естественно, что, оценивая разряд, к какому принадлежали эти люди, и, следовательно, взвешивая, насколько встречи с ними льстят его самолюбию, он избрал мерилом не самых ярких представителей того общества, в котором он вращался до женитьбы, а давних знакомых Одетты. И тем не менее, когда становилось известно, что он собирается завязать отношения с невысокого полета чиновниками и с продажными женщинами — украшением министерских балов, то все удивлялись, как это Сван, который прежде, да, впрочем, и теперь, так мило умалчивал, что он получил приглашение в Твикенгем или в Бэкингем Пэлес,1 всюду раззванивает о том, что жена какого-нибудь помощника начальника отделения отдала визит г-же Сван. Могут возразить, что простота элегантного Свана была лишь утонченной стороной его тщеславия и что на примере бывшего друга моих родителей, как и на примере