Скачать:TXTPDF
Под сенью девушек в цвету
передал мнения Бергота обо мне, этим я, как мне казалось, все равно не сгладил бы впечатления, сложившегося у моих родителей, — оно только чуть-чуть ухудшилось бы, а это уже большого значения не имело. Притом я считал, что они в высшей степени несправедливы, что они глубоко ошибаются, а потому у меня не было не только надежды, но, в сущности, не было и желания хоть сколько-нибудь восстановить в их глазах истину. И все же, предчувствуя, — когда я начал рассказывать, — как ужаснутся родители при мысли, что я понравился человеку, который считает умных людей дураками, которого порядочные люди презирают, чьи похвалы, столь для меня лестные, до добра меня не доведут, я тихо и слегка сконфуженно преподнес на закуску: «Он сказал Сванам, что я на редкость умен». Как отравленная собака инстинктивно бросается к той полевой траве, которая является наилучшим противоядием, так я, сам того не подозревая, произнес единственные слова, способные сломить предубеждение моих родителей против Бергота — предубеждение, перед которым оказались бы бессильны самые веские мои доказательства, самые высокие мои похвалы. В тот же миг положение резко изменилось.

— Ах!.. Так он находит, что ты умен? — переспросила моя мать. — Мне это очень приятно. Ведь он талантливый человек?

— Что, что? Он так и сказал?.. — подхватил отец. — Я не отрицаю его достоинств как писателя, перед ними все преклоняются, жаль только, что он ведет не очень почтенный образ жизни, на это и намекал старик Норпуа, — добавил он, не понимая, что перед той высшей добродетелью, о которой говорили только что произнесенные мной волшебные слова, развращенность Бергота отступала, так же как и его неверное мнение.

— Ах, мой друг! — перебила его мама. — Ведь нет же никаких доказательств! Мало ли что говорят! Маркиз де Норпуа, конечно, прелестный человек, но не очень благожелательный, особенно к тем, кто не из его круга.

— Ты права, я тоже это за ним замечал, — согласился отец.

— И потом, Берготу, в конце концов, многое можно простить за то, что он похвалил моего малыша, — продолжала мама, ласково теребя мне волосы и вперив в меня мечтательный взгляд.

Кстати сказать, мама не дожидалась приговора Бергота, чтобы позволить мне пригласить Жильберту, когда у меня соберутся приятели. Я же не решался звать ее по двум причинам. Во-первых, у Жильберты подавали только чай. Мама считала, что нужно угощать еще и шоколадом. Я боялся, что Жильберте это покажется мещанством и она будет относиться к нам с величайшим презрением. Вторая причина состояла в непреодолимых для меня трудностях, связанных с церемониалом. Когда я приходил к г-же Сван, она спрашивала:

— Как поживает ваша матушка?

Я старался вызнать у мамы, задаст ли она такой вопрос Жильберте: это было для меня гораздо важнее, чем для придворных — как обращаться к Людовику XIV. Но мама и слышать ни о чем не хотела.

— Нет, нет, я же незнакома с госпожой Сван.

— Да ведь она с тобой тоже незнакома!

— А я и не говорю, что знакома, но мы не обязаны повторять друг друга. Госпожа Сван любезна с тобой по-своему, а я буду любезна с Жильбертой по-своему.

Меня это не убедило, и я предпочел Жильберту не приглашать.

Я пошел переодеться и, порывшись в карманах, обнаружил конверт, который мне вручил у входа в гостиную метрдотель Сванов. Теперь я был один. Я распечатал конверт — там была карточка с указанием, какой даме я должен предложить руку, чтобы вести ее к столу.

Как раз в эту пору Блок перевернул мое миросозерцание и открыл передо мной новые пути к счастью (которые, впрочем, впоследствии оказались путями к страданию), доказав мне, что мысли, возникшие у меня во времена прогулок по направлению к Мезеглизу, неверны и что женщины только о любовных похождениях и мечтают. Он же оказал мне еще одну услугу, которую я оценил много позднее: сводил меня в веселый дом, где я раньше никогда не был. Правда, он говорил, что на свете много красивых и доступных женщин. Но в моем воображении они все были на одно лицодома свиданий придали им черты своеобразия. Словом, мне было за что благодарить Блока: за «добрую весть» о том, что счастье, обладание красотой возможны и что нам не стоит от этого отказываться, как есть за что благодарить врача или философа-оптимиста, вселяющих в нас надежду на долголетие в этом мире и на неполную разлуку с ним в мире ином, а посещавшиеся мной несколько лет спустя дома свиданий, — показывавшие мне образцы счастья, дававшие возможность дополнить женскую прелесть тем, что нельзя выдумать, что являет собой не обобщенный образ виденных прежде красот, а воистину божественный дар, единственный дар, который мы не можем получить от самих себя, перед которым рушатся все логические построения нашего ума и которого мы вправе требовать только от действительности: дар индивидуального очарования, — заслуживают того, чтобы я поместил их в один ряд с более поздними, но не менее полезными благодетелями (до знакомства с коими мы можем только понять умом, по ассоциации с другими художниками, с другими музыкантами, с другими городами, пленительность Мантеньи138, Вагнера, Сиены): в один ряд с иллюстрированными изданиями по истории живописи, симфоническими концертами и исследованиями о «городах — памятниках старины». Но там, куда сводил меня Блок и где, впрочем, он сам давно уже не был, оказался домом самого последнего разряда, а его персоналвесьма посредственным, и к тому же он весьма редко обновлялся, а потому не мог ни удовлетворить давнее мое любопытство, ни возбудить новое. Хозяйка не знала ни одной из женщин, которых требовали посетители, и предлагала тех, кого никто не хотел. Мне она особенно расхваливала одну и ту же и с многообещающей улыбкой (как будто это уж такая редкость и такое лакомое блюдо) сообщала о ней: «Ведь она же еврейка! Разве это вам ничего не говорит?» (Разумеется, она нарочно называла ее Рахилью.)139 И с глупой, наигранной восторженностью, — заразительной, как ей казалось, — добавляла, как-то особенно сладострастно хрипя: «Вы только подумайте, мой мальчик: еврейка, — ведь это же с ума можно сойти! Рахиль!» Я видел Рахиль, оставшись незамеченным: это была некрасивая, но по виду умная брюнетка; облизывая губы, она нагло улыбалась гостям, которых с ней знакомили и которые с ней заговаривали. На ее худое узкое лицо неровными штрихами, словно нанесенными китайской тушью, падали черные завитки волос. Я каждый раз обещал хозяйке, предлагавшей мне ее с особой настойчивостью, расхваливавшей ее необыкновенный ум и образованность, как-нибудь прийти нарочно для того, чтобы познакомиться с Рахилью, которую я прозвал «Рахиль, ты мне дана»140. В первый же вечер я услышал, что, уходя, она сказала хозяйке:

— Стало быть, мы уговорились: завтра я свободна, а если кто придет, не забудьте за мной прислать.

После этого я уже не мог смотреть на нее как на личность, — я тут же причислил ее к категории женщин, которые каждый вечер являются сюда в надежде заработать от двадцати до сорока франков. Она только выражалась по-разному: «Если я вам понадоблюсь», или «Если вам кто понадобится».

Хозяйка понятия не имела об опере Галеви и оттого не могла взять в толк, почему я прозвал эту девицу «Рахиль, ты мне дана». И тем не менее моя шутка казалась ей остроумной, и, всякий раз смеясь от души, она говорила:

— Стало быть, сегодня мне еще не надо сводить вас с «Рахиль, ты мне дана»? Ведь вы ее так называете: «Рахиль, ты мне дана»? Очень остроумно! Вот я вас поженю. Вы не пожалеете.

Как-то раз я совсем было решился, но Рахиль оказалась «под прессом», в другой раз она попала к почтенного возраста цирюльнику, который довольствовался тем, что лил женщинам масло на распущенные волосы, а потом причесывал их. Мне надоело ждать, хотя весьма скромного вида женщины из числа «постоянных», будто бы работницы, нигде, однако же, не работавшие, начали приготовлять мне шипучку и завели со мной долгий разговор, которому — несмотря на серьезность тем — частичная и полная нагота моих собеседниц придавала соблазняющую простоту. А потом я в знак хорошего отношения к женщине, содержавшей дом и нуждавшейся в мебели, подарил ей кое-какие вещи, — в частности, большой диван, — доставшиеся мне в наследство от тети Леонии, и из-за этого перестал здесь бывать. Я даже не видел тетиной мебели — у нас и так было тесно, и мои родители велели свалить ее в сарай. Но когда на моих глазах эти женщины стали пользоваться ею, мне почудилось, будто все добродетели, которыми дышала тетина комната в Комбре, страдают от грубых прикосновений и что на эту пытку обрек беззащитные вещи я! Если б я посягнул на мертвую, я бы не так мучился. Больше я ни разу не был у сводни: мне казалось, что вещи — живые и что они обращаются ко мне с мольбой, вроде неодушевленных по виду предметов из персидской сказки, в которых, однако, заключены души, преданные на муку и молящие об освобождении. Но память обычно развертывает перед нами воспоминания не в хронологическом порядке, а в виде опрокинутого отражения, и потому я лишь много позднее вспомнил, что несколько лет назад я на этом самом диване впервые познал упоение любви с троюродной сестрой, которая, заметив, что я раздумываю, где бы нам расположиться, дала мне довольно опасный совет воспользоваться временем, когда тетя Леония встает и уходит в другую комнату.

Всю остальную мебель, а главное — великолепное старинное серебро тети Леонии, я, наперекор желанию родителей, продал, чтобы иметь возможность посылать больше цветов г-же Сван, которая, получив громадные корзины орхидей, говорила мне: «На месте вашего отца я бы над вами учинила опеку». Мог ли я предполагать, что когда-нибудь пожалею именно об этом серебре и что удовольствию делать приятное родителям Жильберты, — удовольствию, которое, быть может, потеряет в моих глазах всякую цену, — я предпочту другие? Тоже ради Жильберты, чтобы не расставаться с ней, я отказался от места в посольстве. Твердые решения человек принимает только в таком душевном состоянии, которое длится недолго. Я с трудом мог себе представить, каким образом совершенно особая субстанция, которая была заложена в Жильберте, которую излучали ее родители, ее дом и из-за которой я стал безучастен ко всему остальному, — каким образом эта субстанция может отделиться от нее и переселиться в другое существо.

Скачать:TXTPDF

передал мнения Бергота обо мне, этим я, как мне казалось, все равно не сгладил бы впечатления, сложившегося у моих родителей, — оно только чуть-чуть ухудшилось бы, а это уже большого