Впрочем, о Блоке нельзя было сказать, что он безнадежно испорчен, он мог быть и очень мил. И с тех пор как комбрейское племя, к которому принадлежали люди такой безупречной порядочности, как моя бабушка и моя мать, почти вымерло и у меня не осталось иного выбора, кроме как между честными животными, бесчувственными и преданными, самый звук голоса которых сразу дает понять, что ваша жизнь их совершенно не интересует, и другой породой людей, которые, пока они с вами, понимают вас, обожают вас, умиляются до слез, несколько часов спустя вознаграждают себя за это жестокой шуткой над вами, а затем возвращаются к вам все такие же чуткие, такие же очаровательные, так же мгновенно к вам приноравливаются, я, пожалуй что, отдаю предпочтение этому сорту людей — отдаю не потому, чтобы они были лучше по душе, а потому, что их общество мне нравится больше.
— Ты не представляешь себе, как я страдаю, когда думаю о тебе, — продолжал Блок. — В сущности, это черта очень еврейская, — насмешливо добавил он и прищурил один глаз, словно ему предстояло определить с помощью микроскопа бесконечно малое количество «еврейской крови», — так мог бы сказать, но никогда не сказал бы, французский вельможа, среди предков которого, самых настоящих христиан, был ведь и Самуил Бернар,241 а если идти по восходящей линии дальше, то и Богоматерь, от которой якобы ведет свое происхождение род Леви.242 — Мне доставляет некоторое удовольствие открывать в себе чувства, — правда, их совсем не так много, — которые могут быть объяснены моей еврейской национальностью. — Он сказал эту фразу, так как ему казалось остроумным и вместе с тем смелым говорить правду о своей расе — правду, которую он, пользуясь тем же случаем, старался особым образом смягчать, подобно скупцам, которые решаются расплатиться с долгами, но у которых хватает духу заплатить не больше половины. Этот род обмана, который заключается в том, что у нас хватает смелости высказать правду, непременно примешав к ней изрядную долю лжи, искажающей правду, распространен шире, чем это кажется, и даже те, кто обыкновенно им пренебрегает, при какой-нибудь невзгоде, в особенности — сердечной, обращаются к нему.
Все эти тайные выпады Блока против меня в разговорах с Сен-Лу и против Сен-Лу в разговорах со мной кончились приглашением на обед. Я не ручаюсь, что он не предпринял сначала попытки позвать Сен-Лу одного. Такая попытка правдоподобна, а следовательно, возможна; успехом она, однако, не увенчалась, потому что однажды Блок сказал мне и Сен-Лу: «Дорогой мэтр и вы, всадник — любимец Ареса243, де Сен-Лу-ан-Бре, укротитель коней! Раз уж я встретил вас в пеннозвучных владениях Амфитриды244, под тентами Менье,245 на быстрокрылых кораблях, то не угодно ли вам обоим прийти откушать на этой седмице к доблестному моему отцу, славящемуся чистотою своей души?» Он звал нас, потому что хотел поближе сойтись с Сен-Лу: он надеялся, что Сен-Лу введет его в аристократические круга. Если б захотел проникнуть туда я — и ради самого себя, — Блок усмотрел бы в этом проявление самого мерзкого снобизма, вполне соответствовавшего мнению, какое он себе составил об одной черте моего характера, которую он, однако, не считал — по крайней мере, до сих пор — основной; но в том же самом желании, возникшем у него, он видел доказательство благородной пытливости его ума, жаждущего новой социальной среды, впечатления от которой, быть может, пригодились бы ему как писателю. Блок-отец, узнав, что его сын собирается привести обедать своего приятеля, имя и титул которого он произнес саркастически хвастливо: «Маркиз де Сен-Лу-ан-Бре», — был потрясен. «Маркиз де Сен-Лу-ан-Бре! Ах, разрази его?» — выругался он — так всегда выражался у него предел почтительности к высшим кругам. И бросил на сына, сумевшего завязать такое знакомство, восхищенный взгляд, которым он хотел сказать: «Ну и удивил! Неужели этот вундеркинд мой сын?» — и который доставил моему товарищу такое же удовольствие, как если бы его ежемесячное содержание увеличилось на пятьдесят франков. Дело в том, что дома Блок чувствовал себя неважно, — он знал, что отец смотрит на него как на свихнувшегося из-за его увлечения Леконтом де Лилем, Эредиа246 и прочей тому подобной «богемой». Но знакомство с Сен-Лу-ан-Бре, отец которого — председатель компании Суэцкого канала247 (ах, разрази его!), — это «приобретение» бесспорное. Вот только жаль, что побоялись испортить и потому оставили в Париже стереоскоп. Только Блок-отец умел или, по крайней мере, имел право пользоваться им. Да и показывал-то он его изредка, с заранее обдуманным намерением, в дни, когда звались гости и дополнительно нанималась мужская прислуга. Таким образом стереоскопические эти сеансы являлись как бы знаком особого внимания, особого благоволения к гостям, а устраивавшему сеансы хозяину дома они придавали такой же вес, какой придает человеку талант, точно и снимки делал, и аппарат изобрел он сам. «Вы не были вчера у Соломона?» — спрашивали друг друга родственники. «Нет, я в число избранных не попал! А что там было?» — «Крик-шум, стереоскоп и разные штучки-мучки». — «Ах, и стереоскоп? Тогда жаль, что меня не было, — я слыхал, Соломон здорово показывает».
— Ну ничего, — сказал сыну Блок, — не все сразу, это будет для него приманкой на будущее.
Отеческая нежность Блока доходила до того, что, желая порадовать сына, он подумывал, не выписать ли стереоскоп. Но времени уж «фактически» не было, или казалось, что не было. А между тем обед пришлось отложить из-за нас: Сен-Лу поджидал дядю, который собирался пробыть два дня у маркизы де Вильпаризи. Дядя очень увлекался физическими упражнениями, особенно ходьбой на далекие расстояния, и он хотел большую часть пути от замка, где он отдыхал, пройти пешком, ночуя на фермах, а потому никто не мог бы сказать определенно, когда именно он дойдет до Бальбека. Сен-Лу, боясь выйти из отеля, просил меня даже отправлять из Энкарвиля, где была телеграфная контора, телеграммы его любовнице, а посылал он их ежедневно. Дядю звали Паламед — это имя он унаследовал от предков, князей сицилийских.248 Позднее, прочтя в книге по истории, что какой-нибудь подеста249 или князь церкви носил то же имя, эту прекрасную медаль эпохи Возрождения, — а по мнению иных, подлинно античную, — всегда остававшуюся в семье, переходившую из рода в род, от собраний Ватикана дошедшую до дяди моего друга, я испытывал наслаждение, достающееся в удел тем, у кого нет денег, чтобы собирать коллекцию медалей, пинакотеку, кто довольствуется розысками старых имен (имен местностей, имен подлинных и разноцветных, как старая карта, как общий вид, знамя или свод правовых обычаев; имен, данных при крещении, где, в красивых французских окончаниях, звучат и слышатся недостатки языка, просторечные интонации, неправильности произношения, все те искажения, которым наши предки долго подвергали латинские и саксонские слова и которые с течением времени стали верховными законодателями для грамматик), словом, кто благодаря таким коллекциям старинных звучаний устраивает для себя концерты, подобно людям, покупающим viola da gamba или viola d’amore, чтобы исполнять на старинных инструментах музыку былых времен. Сен-Лу сообщил мне, что даже в замкнутом аристократическом кругу его дядя Паламед славится своей необыкновенной неприступностью, что он надменен, гордится своей знатностью и что он, жена его брата и еще несколько избранников образовали так называемый «клуб фениксов». Но и там он так всех запугал своей заносчивостью, что прежде бывали случаи, когда люди из высшего общества просили познакомить их с ним его родного брата и нарывались на отказ: «Нет, вы уж меня не просите, чтобы я вас представил моему брату Паламеду. Моя жена, мы все здесь бессильны. Или он будет с вами нелюбезен, а мне бы этого не хотелось». Вместе со своими друзьями он составил список членов Джокей-клоба, с которыми он ни за что на свете не стал бы знакомиться, — в список попали двести человек. А у графа Парижского он за свою элегантность и за свое высокомерие получил прозвище «Принц».
Сен-Лу рассказывал мне о давно минувшей молодости своего дяди. Каждый день дядя приводил женщин на холостяцкую квартиру, которую он нанимал вместе с двумя приятелями, такими же красавцами, как он, за что их и прозвали «тремя Грациями».
— Как-то один человек, который теперь, как сказал бы Бальзак, очень на виду в Сен-Жерменском предместье, а в первоначальный, довольно мрачный период проявлял странные наклонности, попросил моего дядю отвезти его к себе на холостяцкую квартиру. Но не успел он туда войти, как начал объясняться в любви не женщинам, а моему дяде Паламеду. Дядя сделал вид, что не понял, под каким-то предлогом увел двух