Содом и Гоморра
и украшавшему их купе, словно
флаг, уже
издали казался каким-то роскошным экипажем и на положенной станции давал
приют их запоздавшему товарищу. Единственным, от кого, по причине его полуслепоты, могли
ускользнуть все эти чудесные приметы, был Бришо. Но
зато кто-нибудь из завсегдатаев добровольно брал на
себя, по отношению к слепому, обязанности наблюдателя, и как только замечали его соломенную шляпу, зеленый зонтик и синие
очки, его ласково и быстро направляли знаками к купе избранных. Таким образом, не
бывало случая, чтобы
кто-нибудь из «верных», если только он не осмеливался
подать повод к самым серьезным подозрениям в легкомыслии или даже
приехать не «по железной дороге», не встретился с остальными в пути.
Иногда происходило обратное: кому-
либо из «верных» в
течение дня случалось
уехать куда-нибудь довольно далеко, а значит
часть пути он
должен был оставаться
один, пока к нему не присоединялись остальные; но даже находясь в одиночестве, являясь единственным в своем роде, он и
тогда чаще всего производил известное
впечатление. То будущее, к которому он направлялся, накладывало на него особую
печать в глазах сидевшего напротив пассажира,
который решал про
себя: «Это не
кто-нибудь», замечал
некий смутный ореол вокруг мягкой шляпы Котара или Ски и не особенно удивлялся, когда на следующей станции элегантная
толпа встречала «верного» у двери вагона, если это был
конечный пункт, и направлялась
вместе с ним к одному из ожидавших экипажей, приветствуемая низкими поклонами довильского железнодорожного чиновника, или же, если
дело происходило на станции промежуточной, заполняла собой купе. Последнее и
было проделано, —
притом с
большой поспешностью, ибо некоторые прибыли с запозданием, как раз в тот
момент, когда
поезд, стоявший у платформы,
должен был
отправляться дальше, — компанией, которую быстрым
шагом вел за собой Котар, увидевший меня в окне вагона,
откуда я подавал ему знаки.
Рвение Бришо, находившегося в числе «верных», еще возросло за эти годы, в
течение которых, наоборот,
рвение других охладело. Бришо,
зрение которого постепенно все слабело, вынужден был, даже в Париже, все меньше и меньше
заниматься по вечерам. К тому же он
мало симпатизировал новой Сорбонне, где принципы научной точности, в немецком духе, начинали
брать верх над идеями гуманизма. Он довольствовался теперь только чтением своего курса и участием в экзаменационных комиссиях; вот почему он
гораздо больше времени мог уделять светской жизни. То
есть — вечерам Вердюренов или вечерам, на которые
порой приглашал Вердюренов
кто-нибудь из «верных», трепеща от волнения.
Правда, что два раза
любовь чуть было не сделала то,
чего не могли
сделать ученые занятия, —
чуть не оторвала Бришо от маленького клана. Но г-жа Вердюрен, которая
всегда «была
начеку» и в конце концов уже в силу привычки, усвоенной
ради пользы ее салона, стала
находить бескорыстное
удовольствие в подобного рода драмах и расправах, бесповоротно поссорила его с опасной особой, умея, как она говорила, «
всюду навести порядок» и «каленым железом
прижечь рану». Это
было для нее тем легче, что в одном из случаев опасной особой являлась не кто иная, как
прачка профессора, и г-жа Вердюрен, которой открыт был
доступ на
пятый этаж, где жил Бришо, вспыхивавший от гордости, когда она удостаивала его посещения и поднималась к нему,
попросту выставила за
дверь эту негодную женщину. «Как, — сказала Бришо
Хозяйка, — такая
женщина, как я, оказывает вам
честь и приходит к вам, а вы принимаете подобную
тварь!» Бришо
вечно помнил об услуге, которую ему оказала г-жа Вердюрен, не давшая ему завязнуть в
грязи на склоне лет, и все
более и
более привязывался к ней, меж тем как, в противоречии с его возраставшей симпатией, а
может быть вследствие нее, хозяйке начинал надоедать
этот слишком уж
послушный адепт, на чью покорность она
заранее могла
рассчитывать. Но для Бришо его
дружба с Вердюренами была источником блеска, выделявшего его
среди всех его коллег по Сорбонне. Их приводили в
изумление его рассказы об обедах, на которые
никто из них
никогда не
будет приглашен,
статья о нем
где-нибудь в журнале или его
портрет на выставке,
работа того или иного известного писателя или художника, чей
талант ценили и представители других кафедр словесного факультета, не имея, однако, никаких шансов
привлечь к
себе его
внимание, наконец и самая элегантность этого светского философа, — элегантность, которую они
сперва принимали за небрежность, пока их
коллега благосклонно не разъяснил им, что
цилиндр во
время визита Рекомендуется
ставить на пол и что его не полагается надевать, когда собираешься на
какой-нибудь
обед за городом,
хотя бы и
самый изысканный, в этом случае его
должно заменять мягкой шляпой, прекрасно подходящей к смокингу. В
течение первых секунд, пока маленькая кучка внедрялась в
вагон, я даже не мог
заговорить с Котаром,
который задыхался и был вне
себя — не столько
оттого, что ему пришлось
нестись бегом, лишь бы не
упустить поезд, сколько от восхищения, что он так
вовремя к нему поспел. Он испытывал не только
радость удачи, он
почти готов был
смеяться, словно после веселого фарса. «Ах! Вот забавно-то! — сказал он, когда оправился. — Еще
немного — и опоздали бы! Чорт возьми, вот что называется
попасть в обрез!» — прибавил он, подмигивая, — не для
того, чтобы
спросить, правильно ли употреблено
выражение, ибо
уверенность била в нем теперь
через край, а
оттого, что он чувствовал
себя удовлетворенным. Наконец он
смог представить меня прочим членам маленького клана. Я был неприятно удивлен, увидев, что
почти все они — в смокингах, как называют в Париже
этот костюм. Я забыл, что Вердюрены предприняли попытку сближения с большим светом, робкую попытку,
течение которой замедлило
дело Дрейфуса, но ускоряла «новая»
музыка, и которую сами они, впрочем, отрицали и продолжали бы
отрицать до тех пор, пока она не удалась бы им, уподобляясь какому-нибудь генералу,
который лишь
тогда называет тот или
иной объект военных действий, когда уже завладевает им, чтобы не
давать повода к разговорам о неудаче — на
случай, если он его не достигнет. Впрочем,
большой свет был, со своей стороны,
тоже вполне подготовлен к тому, чтобы
пойти им навстречу. Он еще смотрел на них как на людей, у которых
люди из высшего общества не бывают, но которые об этом нисколько не жалеют.
Салон Вердюренов считался храмом музыки. Говорили, что именно там находил
вдохновение и поддержку Вентейль. А если
соната Вентейля оставалась еще совершенно не
понятой и
почти неизвестной, то его имя, которое произносили как имя величайшего современного композитора, пользовалось необычайным авторитетом. Наконец, когда несколько молодых людей из Сен-Жерменского предместья решило, что в смысле образованности им не следовало бы уступать
буржуа,
среди них оказалось
трое, которые учились музыке и для которых
соната Вентейля значила чрезвычайно
много. Возвращаясь
домой,
каждый из них рассказывал о ней умной матери, которой был обязан своим тяготением к культуре. И, заинтересованные занятиями своих сыновей, матери на концертах с некоторым почтением разглядывали г-жу Вердюрен, сидевшую в передней
ложе и следившую за исполнением по партитуре. Пока что скрытое
стремление Вердюренов к свету выразилось только в двух фактах.
Во-первых, г-жа Вердюрен говорила о принцессе де Капрарола: «Ах! Она умна, это приятная
женщина.
Чего я не выношу — так это дураков, людей, которые мне надоедают, я от этого с ума схожу». Человеку, сколько-нибудь проницательному, это могло бы
дать повод думать, что принцесса де Капрарола,
дама, принадлежавшая к самому высшему свету, была с визитом у г-жи Вердюрен. Принцесса даже произнесла это имя у г-жи Сван, к которой приезжала после смерти ее мужа
выразить соболезнование и которую во
время этого визита спросила, знает ли она Вердюренов. «Как вы сказали?» — переспросила Одетта, и вид ее вдруг выразил
печаль. — «Вердюрены». — «Ах! В таком случае могу вам
ответить, — продолжала она скорбным тоном, — я их не знаю, вернее — я знаю их, не будучи с ними знакома, я их встречала у одних друзей,
давно уже, они
люди приятные». Когда принцесса де Капрарола уехала, Одетта пожалела, что просто не сказала правду. Но явная
ложь была не следствием ее расчетов, а проявлением ее опасений, ее желаний. Она отрицала не то, что уместно
было бы
отрицать, а то, что ей хотелось бы
сделать небывшим,
хотя бы собеседнику
через час предстояло
узнать, что на самом деле это
было.
Вскоре к ней вернулась прежняя
уверенность, и, предвосхищая возможные вопросы, она, чтобы не подумали, будто она их боится, стала
говорить: «Госпожа Вердюрен — ну, как же! Я прекрасно знала ее» — с подчеркнутым смирением, словно аристократическая
дама, рассказывающая о том, как она ехала в трамвае. «С некоторых пор
много говорят о Вердюренах», — говорила г-жа де Сувре. Одетта, с презрительной улыбкой герцогини, отвечала: «Да, действительно, мне кажется, что о них
много говорят.
Время от времени бывает, что в обществе вдруг появляются новые
люди», не думая о том, что сама она — в числе
наиболее новых. «Принцесса де Капрарола у них обедала», — продолжала г-жа Сувре. — «А! А! — отвечала Одетта с нарочитой улыбкой. — Это меня не удивляет. Такие вещи начинаются с принцессы де Капрарола, а потом приходит еще
кто-нибудь,
например графиня Моле». У Одетты, когда она это говорила, вид был
такой, словно она глубоко презирает обеих аристократических дам, имеющих
обыкновение первыми
являться в новооткрытые салоны.
Смысл ее слов — как это чувствовалось по тону — был тот, что ни ее, Одетту, ни г-жу де Сувре не удастся
затащить в
столь ужасные места.
После признания г-жи Вердюрен, относившегося к уму принцессы де Капрарола, — вторым показателем того, что в сознании Вердюренов уже вырисовывается их будущее, было теперь их страстное желание, разумеется не выражавшееся ни в каких просьбах, чтобы гости являлись обедать в смокингах; племянник г-на Вердюрена, тот, что однажды «проигрался в пух и прах», мог бы теперь, не стыдясь, поклониться ему.
В числе тех, кто в Гренкуре сел в наш вагон, находился и Саньет, некогда выгнанный от Вердюренов своим двоюродным братом Форшвилем, но потом возвратившийся к ним. С точки зрения светской жизни он в прежние времена, несмотря на многие прекрасные свойства, своими недостатками — застенчивостью, желанием нравиться, бесплодными усилиями в этом направлении — немного напоминал Котара. Но если жизнь, заставив Котара, — правда, не в доме Вердюренов, где в силу того особого влияния, которое