Скачать:TXTPDF
Содом и Гоморра
оказывает на нас прошлое, когда мы попадаем в привычный для нас круг, — он оставался почти тем же самым, а в среде пациентов, у себя на службе, в больнице, в Медицинской академии, — надевать на себя личину холодности, презрительности, важности, приобретавшую еще более отчетливый характер, когда он преподносил свои каламбуры снисходительным ученикам, — если жизнь вырыла целую пропасть между Котаром прежним и теперешним, то, напротив, у Саньета те же самые недостатки усиливались по мере того, как он старался избавиться от них. Часто испытывая скуку, чувствуя, что его не слушают, он, вместо того чтобы замедлить свою речь, как сделал бы Котар, завладеть вниманием с помощью апломба, не только старался шутливым тоном снискать прощение чрезмерно серьезному характеру своей беседы, но убыстрял свою речь, очищал ее от всего лишнего, прибегал к сокращениям, чтобы казаться менее многоречивым, более близким к тем вещам, о которых он говорит, и достигал лишь того, что, делая их непонятными, производил впечатление бесконечной тягучести. Его уверенность была совсем иная, чем уверенность Котара, повергавшего в ужас своих пациентов, которые людям, восхвалявшим его любезность в светском обществе, отвечали: «Это уже не тот человек, когда он принимает вас у себя в кабинете, сажает вас лицом к свету, а сам садится спиной к окну и сверлит вас своими глазами». Эта уверенность не импонировала, чувствовалось, что под ней скрывается слишком много застенчивости, что достаточно какого-нибудь пустяка — и она обратятся в бегство. Саньет, которому его друзья всегда говорили, что он слишком мало доверяет себе, и который действительно видел, как люди, стоявшие значительно ниже его в его собственном и вполне справедливом мнении о них, с легкостью добиваются успехов, для него недостижимых, уже больше ни одного рассказа не начинал без улыбки, относившейся к его забавности, — из страха, как бы серьезный вид не помешал ему в выгодном свете выставить свой товар. Иногда, проявляя доверие к тому комизму, который сам он, по-видимому, находил в том, что собирался рассказать, ему оказывали милость и награждали всеобщим молчанием. Но рассказ совершенно проваливался. Лишь порою какой-нибудь гость, имевший доброе сердце, незаметно, почти что втайне старался ободрить Саньета улыбкой одобрения, которую украдкой обращал к нему, — так, чтобы никто не обратил внимания, подобно тому, как в руку вам всовывают записку. Но никто не брал на себя большую ответственность, не отваживаясь выразить свое сочувствие и рассмеяться во всеуслышание. После того как рассказ был окончен и погублен, огорченный Саньет еще долго не переставал улыбаться, словно смакуя про себя, как нечто самодовлеющее, то удовольствие, которое рассказ якобы доставил ему и которого другие не ощутили. Что касается скульптора Ски, называемого так из-за трудности, которую представляла для произнесения его польская фамилия, а также и потому, что сам он с тех пор, как жил в известного рода обществе, предпочитал, чтобы его не смешивали с весьма солидными, но несколько скучными и очень многочисленными родственниками, то он, в сорок пять лет и несмотря на крайне уродливую наружность, отличался своеобразной ребячливостью, мечтательной прихотливостью, с которой не расстался до сих пор только потому, что до десяти лет был очаровательнейшим вундеркиндом, баловнем всех дам. Г-жа Вердюрен утверждала, что он в большей степени художник, чем Эльстир. С последним, впрочем, его сближали только чисто внешние черты сходства. Их было достаточно для того, чтобы Эльстир, один лишь раз встретив Ски, почувствовал к нему то глубокое отвращение, которое нам, — в еще большей степени, чем существа совершенно непохожие на нас, — внушают те, кто похож на нас своими отрицательными особенностями, те, в ком сказывается все худшее, что есть в нас, недостатки, преодоленные нами, те, кто заставляет нас с досадой вспоминать о том, чем мы могли казаться иным людям, пока еще не успели стать тем, чем являемся сейчас. Но г-жа Вердюрен считала, что у Ски больше темперамента, чем у Эльстира, по той причине, что не было ни одного искусства, к которому он не имел бы способностей, и она была уверена, что эти способности он мог бы развить в талант, если бы был менее ленив. Самая его лень представлялась хозяйке особым дарованием, так как являлась противоположностью труду, который она считала уделом существ неодаренных. Ски рисовал все, что угодно, рисовал на запонках и на дверях. Он пел так, как поют композиторы, играл по памяти, извлекая из рояля оркестровую звучность, — правда, не столько благодаря своей виртуозности, сколько с помощью фальшивых басовых нот, означавших бессилие пальцев указать на то, что в таком-то месте слышится корнет-а-пистон, звук которого он, впрочем, воспроизводил ртом. Когда он о чем-нибудь рассказывал, он делал вид, будто подыскивает слова, чтобы уверить слушателя в ценности своих впечатлений, подобно тому, как он медлил брать аккорд, говоря «Бам», чтобы дать почувствовать звучание меди, и считался замечательно умным, хотя весь его ум сводился всего к двум-трем крайне куцым мыслям. Недовольный своей репутацией мечтателя, он упорно желал доказать, что он человек практический, положительный, почему и проявлял неуклонное демонстративное пристрастие к ложной точности, к ложному здравому смыслу, осложнявшееся у него полным отсутствием памяти и всегда неверными сведениями. Движения его головы, шеи, ног были бы грациозны, если бы ему и сейчас было только девять лет и если бы у него были светлые кудри, широкий кружевной воротник и красные кожаные сапожки. Заблаговременно придя вместе с Бришо на станцию в Гренкуре, он и Котар оставили Бришо в зале ожидания и решили немного пройтись. Когда Котар предложил возвратиться на станцию, Ски ответил: «Да ведь торопиться незачем. Сегодня ведь поезд не местный, а сквозной». В восторге от того эффекта, который этот оттенок точности произвел на Котара, он прибавил, говоря о себе самом: «Да, оттого, что Ски любит искусства, оттого, что он лепит из глины, все думают, будто он непрактичен. Никто лучше меня не знает эту железнодорожную линию». Они тем не менее все же вернулись на станцию, как вдруг, завидев дым маленького поезда, подходившего к платформе, Котар, испустив вопль, закричал: «Нам надо бежать, что есть мочи». Они, действительно, вернулись как раз вовремя, ибо разница между поездом местным и сквозным существовала только в уме Ски. «Но княгиня разве не едет тем же поездом?» — дрожащим голосом спросил Бришо, чьи огромные очки, сверкающие, словно то зеркало, которое ларинголог надевает себе на лоб, чтобы осветить горло пациента, жили как будто той же жизнью, что и глаза профессора, уступившие им все, и, быть может, вследствие тех усилий, которые он делал, стараясь приспособить свое зрение к этим очкам, даже в самые незначительные моменты, казалось, глядели с настойчивым вниманием и необыкновенной пристальностью. Впрочем, болезнь, постепенно отнимая зрение у Бришо, открыла ему всю прелесть этого чувства, подобно тому, как иногда решение расстаться с той или иной вещью, например подарить ее, впервые заставляет нас обратить на нее внимание, пожалеть о ней, восхититься ею. «Нет, нет, княгиня поехала в Менвиль проводить гостей госпожи Вердюрен, которые должны были сесть там в парижский поезд. Не исключено даже, что госпожа Вердюрен, которой надо было быть в Сен-Марсе, находится вместе с ней. Таким образом, она присоединилась бы к нам, и мы бы вместе с ней проделали весь путь, это было бы прелестно. В Менвиле надо будет глядеть во все глаза и как следует! Да, как бы там ни было, можно сказать, что мы чуть было не опоздали. Когда я увидел поезд, я обомлел. Вот что называется — попасть в самый момент. Представьте себе, мы бы опоздали на поезд, и вдруг госпожа Вердюрен видит, как экипажи возвращаются без нас — картина! — прибавил доктор, еще не оправившийся от пережитого волнения. — Эта авантюра не совсем обыкновенная. Послушайте-ка, Бришо, что вы скажете о нашем приключеньице?» — с некоторой гордостью спросил доктор. — «Честное слово, — ответил Бришо, — если бы мы в самом деле не попали на поезд, это, как говорил покойник Вильмен, был бы прискорбный и прескверный случай». Но я, хотя мое внимание уже сразу отвлекли эти незнакомые мне люди, я вдруг вспомнил то, что Котар говорил мне в танцевальном зале маленького казино, и как если бы невидимые звенья могли соединять тот или иной орган с образами памяти, образ Альбертины, прижимающейся к Андре, вызвал в моем сердце страшную боль. Боль эта быстро прошла: мысль о существовании отношений между Альбертиной и женщинами казалась мне уже невозможной с тех пор, как третьего дня заигрывание Альбертины с Сен-Лу возбудило во мне новую ревность, которая заставила меня забыть о прежних подозрениях. Я был наивен, как те люди, которые думают, что одна склонность неизбежно исключает другую. Так как поезд был переполнен, то в Аранбонвиле какой-то фермер в синей блузе, у которого был только билет третьего класса, сел в наше купе. Считая, что княгине нельзя будет ехать вместе с ним, доктор позвал железнодорожного служащего, предъявив карточку, удостоверявшую, что он — врач большой железнодорожной компании, и заставил начальника станции удалить фермера. Эта сцена до такой степени поразила и встревожила робость Саньета, что, едва только она началась, он, опасаясь ввиду множества крестьян, находившихся на перроне, как бы она не приняла пропорций Жакерии, притворился, будто у него заболел живот, и, во избежание обвинения, что он тоже в известной мере ответственен за жестокость доктора, отправился по коридору, якобы в поисках того, что Котар называл «water». Ничего не найдя, он стал смотреть на пейзажи, открывавшиеся по другую сторону «ползуна». «Если вы, мосье, впервые появляетесь у госпожи Вердюрен, — сказал мне Бришо, любивший показывать свои таланты «новичкам», — вы увидите, что нет другого дома, где бы лучше можно было чувствовать «сладости жизни», как говорил один из изобретателей дилетантизма и еще многих слов на изм, которые теперь в ходу у наших модниц, — я имею в виду господина принца де Талейрана». Ведь Бришо, когда говорил об этих аристократах прошлого, считал остроумным и «колоритным» предпосылать их титулам слово «господин» и говорил: «господин герцог Ларошфуко, господин кардинал Ретцский», которого время от времени он также называл: «этот struggle for lifer Гонди», этот «буланжист» Марсильяк. И он никогда не упускал случая, когда говорил о Монтескье, сказать с улыбкой: «Господин президент Секондо де Монтескье». Умного светского человека должен был бы раздражать этот педантизм, отзывающий школой. Но в безукоризненной манере светского человека, когда он
Скачать:TXTPDF

оказывает на нас прошлое, когда мы попадаем в привычный для нас круг, — он оставался почти тем же самым, а в среде пациентов, у себя на службе, в больнице, в