Какое бы различное толкование ни давать веселости мужа, шутки жены скоро прекращались. Тогда и г-н де Камбремер переставал смеяться, появившийся на время зрачок исчезал, а так как в течение нескольких минут вы отвыкали от абсолютной белизны его глазного яблока, то она придавала теперь этому румяному нормандцу какой-то обескровленный и вместе с тем экстатический вид, как будто маркиза только что оперировали или как будто он, зажав в глазу монокль, молит небо даровать ему мученический венец.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Огорчения г-на де Шарлюса. — Его мнимая дуэль. — Остановки «Трансатлантика». — Устав от Альбертины, я хочу порвать с ней
Мне сильно хотелось спать. В мой этаж меня поднял на лифте не лифтер, а косоглазый посыльный, вступивший со мной в разговор с намерением рассказать мне, что его сестра продолжает жить с богатым барином, а когда однажды ей вздумалось вернуться домой, вместо того чтобы наконец остепениться, ее барин отправился к матери косоглазого посыльного и других менее незадачливых детей, которая поспешила привести эту сумасшедшую обратно к ее любовнику. «Знаете, мосье, моя сестра — важная барыня. Она играет на рояле, говорит по-испански. И вам не придет в голову, что сестра скромного служащего, который поднимает вас на лифте, ни в чем не отказывает себе, у мадам собственная горничная, я нимало не удивлюсь, если в один прекрасный день у нее будет и собственный экипаж. Видели бы вы, какая она красивая, — правда, она гордячка, но ведь это так понятно, еще бы! Она такая забавная. Она никогда не уедет из гостиницы, не облегчившись в ящик шкафа или комода, чтобы оставить маленький подарок горничной, которой придется убирать за ней. А иногда она проделывает это и в экипаже, и когда заплатит за проезд, притаится где-нибудь в углу и смеется, подсматривая, как ругается кучер, которому приходится мыть экипаж наново. Моему отцу тоже здорово посчастливилось, когда он напал для моего младшего брата на этого индийского принца, которого он когда-то знавал. Конечно, это совсем в другом роде. Но это блестящее положение. Если бы не путешествия — это была бы настоящая мечта. Дело только за мной, — один я до сих пор никак не устроился. Впрочем, ничего нельзя знать наперед. Моей семье везет; кто знает, не стану ли я когда-нибудь президентом республики. Однако я заставляю вас болтать. (Я же не вымолвил и слова и начал засыпать под его болтовню.) Добрый вечер, мосье. Ах, благодарствуйте, мосье. Если бы у всех было такое доброе сердце, как у вас, на свете не было бы несчастных людей. А, как говорит моя сестра, они все-таки нужны, чтобы теперь, когда я разбогатела, я могла бы их обложить. Простите меня это выражение. Спокойной ночи, мосье».
По вечерам, отходя ко сну, мы, пожалуй, обрекаем себя на страдания, почитая их однако небывшими и недействительными, ибо они должны возникнуть в течение сна, который мы относим за пределы сферы сознания. Меня одолевал сон в те вечера, когда я поздно возвращался из Ла-Распельер. Но с наступлением холодов мне не удавалось сразу заснуть из-за яркого пламени в камине, похожего на зажженную лампу. Но это было лишь короткой вспышкой, и, подобно лампе, подобно дневному свету при наступлении вечера, это слишком яркое освещение быстро гасло, и я вступал в сон, который является как бы нашим вторым домом, куда мы уходим на покой, покидая наше дневное жилище. Там свои особые звонки, и там иногда нас неожиданно будит звон колокольчика, ясно воспринятый нашими ушами, в то время как никто не звонил. Там свои слуги, свои особые посетители, которые, сперва зайдя за нами, уходят таким образом, что мы, приготовившись встать, бываем вынуждены констатировать, при нашем почти мгновенном перемещении в наше дневное жилище, что в комнате пусто, что никто не приходил. Племя, обитающее там, состоит из двуполых людей, подобно первым смертным. Мужчина через мгновение появляется там в образе женщины. Предметы обладают способностью превращаться в людей, люди — во врагов и друзей. Время, протекающее в этих снах для спящего, вполне отлично от времени, в котором совершается жизнь бодрствующего человека. Иногда его течение гораздо стремительнее, четверть часа кажется иногда длиннее целого дня, — думаешь, что слегка вздремнул, а спал весь день. Тогда, на колеснице сна, спускаешься в глубины, куда не достигает память и за пределами которых сознание принуждено возвращаться вспять. Запряжка сна, подобная запряжке солнца, двигается таким размеренным шагом в атмосфере, где ей нет ни малейшего сопротивления, что только посторонний нам осколок аэролита (брошенный из лазури каким-то Неизвестным) может всколыхнуть этот ровный сон (который иначе был бы лишен основания прерваться и мог бы длиться в подобном поступательном движения во веки веков) и заставить его резким поворотом обратиться вновь к действительности, не останавливаясь перед тем, как пересечь граничащие с жизнью области, где вскоре спящий услышит принадлежащие ей — и сперва совсем неясные, но мало-помалу, несмотря на их искажение, все более различимые шумы — и внезапно причалит к пробуждению. И вот от этих глубоких снов мы просыпаемся на утренней заре, не зная, что мы представляем собой, потеряв свою личность, свежие, готовые ко всему, с мозгом, очищенным от прошлого, которое до сих пор составляло нашу жизнь. И должно быть еще прекраснее, когда к пробуждению мы причаливаем самым грубым образом, и наши мысли сна, вырвавшись через щель забвения, не успевают вернуться одна вслед другой, прежде чем окончится сон. Тогда из этой черной грозовой тучи, которую мы как будто пересекли (мы почти не осмеливаемся сказать мы), мы появляемся недвижимые, лишенные мыслей, с я, лишенным внутреннего содержания. Какой удар молота оглушает наше существо или соответствующее ему тело, чтобы повергнуть его в полное неведение и крайнюю растерянность, вплоть до момента, когда примчавшаяся память вернет ему сознание или личность? Но и для этих двух видов пробуждения нельзя было засыпать даже глубоким сном, под знаком привычки. Ибо привычка следит за всем тем, что она оплетает своими сетями, — необходимо освободиться от нее, захватить сон в тот миг, когда нам кажется, что мы и не думаем спать, одним словом — поймать сон, который не состоял бы под опекой предусмотрительности в сообществе размышления, хотя бы даже и скрытом. По крайней мере, в этих пробуждениях, которые я только что описал и которые бывали у меня по большей части после того, как я накануне обедал в Ла-Распельер, все происходило именно так, и я могу свидетельствовать об этом, — я, странное человеческое существо, которое, в ожидании, что смерть освободит его, живет за закрытыми ставнями, ничего не знает о мире, остается неподвижным как сова и, подобно ей, лишь во мраке начинает кое-что различать. Все происходит точно таким образом, и едва ли не какая-то завеса помешала спящему расслышать внутренний диалог воспоминаний и непрерывную болтовню сна. Ибо (впрочем, этому найдется надлежащее объяснение в первой более обширной, более мистической, более астральной системе) в тот миг, когда совершается пробуждение, спящий слышит внутренний голос, говорящий ему: «Не придете ли вы сегодня обедать, дорогой друг, как бы это было приятно?» — и думает: «Да, как это будет приятно, я пойду»; затем, когда наступило окончательное пробуждение, он вдруг вспоминает: «Моей бабушке осталось жить всего несколько недель, как уверяет доктор». Он звонит, он плачет при мысли, что больше ему не отзовется, как бывало, его бабушка, его умирающая бабушка, но что вместо нее придет равнодушный слуга. Кроме того, пока сон водил его за собой, вдали от мира, где обитает воспоминание и мысль, по эфиру, где он был одинок и даже более чем одинок, потеряв спутника, в котором мы находим обычно отражение своей личности, он оказался вне времени и его измерений. И вот входит слуга, а он не осмеливается спросить у него, который час, ибо не знает, спал ли он, какое количество часов проспал (он спрашивает себя, не будет ли это скорее количество дней, поскольку возвращается он такой разбитый телом, но вместе с тем бодрый духом, полный томления, будто из очень дальнего и все же непродолжительного путешествия). Конечно, можно прийти к заключению о единстве времени — на том ничтожном основании, что, когда мы смотрим на часы, мы убеждаемся, что прошло всего четверть часа, тогда как нам показалось, будто истек день. Но ведь в момент, когда мы констатируем это, мы находимся как раз в состоянии бодрствующего человека, окунаясь в поток времени бодрствующих людей, иное время покинуто нами. И, быть может, не только время, но и другая жизнь. Наслаждения, испытываемые во сне, не стоят в одном ряду с наслаждениями, пережитыми в действительности. Можно сослаться на одно из них, наиболее простого чувственного порядка: кто из нас, пробуждаясь, не испытывал известной досады оттого, что во сне мы ощутили наслаждение, которое, проснувшись, мы уже не можем повторять до бесконечности в продолжение целого дня, боясь переутомиться. Это словно потерянное добро. Наслаждение мы получили в другой жизни, которая не принадлежит нам. Страдания и наслаждения сна (обычно быстро исчезающие при пробуждении), хоть мы и заносим их в наш бюджет, все же не всходят в бюджет нашей действительной жизни.
Я сказал: два времени; может быть, существует только одно-единственное. Не потому, что время бодрствующего человека приемлемо также и для спящего, а потому, что другая жизнь, — та, в которой спишь, — в своей наиболее глубокой области не подчинена категории времени. Все это представлялось мне, когда я спал столь глубоким сном на другой день после обеда в Ла-Распельер. И вот почему. Я был близок к отчаянию, когда при пробуждении заметил, что хоть я и звонил десять раз, слуга и не думал появиться. На одиннадцатый раз он вошел. Это и оказался первый раз. Остальные десять раз были попытками моего желания позвонить во сне, который все еще продолжался. Мои онемевшие руки даже не шевельнулись. И вот в