Содом и Гоморра
не подслушал
нотариус, проходивший мимо них, он счел
гораздо более дальновидным
заговорить совсем о другом, чем то, что
можно было предположить, и произнес с ударением, в публику, будто продолжая начатый
разговор: «Да, несмотря на мои годы, у меня осталась еще
страсть к коллекционированию безделушек,
вкус к красивым безделушкам, я делаю глупости
из-за старинной бронзы, старинной люстры. Я поклоняюсь Красоте». Но, стараясь
дать понять выездному лакею об изменении темы, произведенном с
такой быстротой, г-н де Шарлюс так напирал на каждое
слово, а желая
быть расслышанным нотариусом, так громко выкрикивал их, что всей этой инсценировки оказалось бы
вполне достаточно в смысле разоблачения его секретов для ушей,
более искушенных, чем уши министерского чиновника. Последнему же это
было невдомек, так же как и всем прочим клиентам отеля, принявшим хорошо одетого выездного лакея за элегантного иностранца.
Зато если светские
люди ошиблись при этом и приняли его за
весьма шикарного американца, то едва предстал он
перед слугами, как те
сразу признали его, как
каторжник узнает каторжника; они почуяли его на расстоянии скорее, чем некоторые животные чуют подобного
себе. Старшие официанты подняли глаза. Эме бросил
подозрительный взгляд.
Смотритель винного погреба, пожав плечами, промолвил, прикрывшись рукой и полагая, что так
будет вежливее, нелестную фразу, которую все расслышали. И даже старая Франсуаза,
зрение которой ухудшалось, проходившая в
этот момент под лестницей, направляясь
обедать «к курьерам», подняла голову, узнала слугу в том, в ком завсегдатаи отеля нисколько не усомнились, — как старая
кормилица Эриклея узнает Улисса
гораздо раньше,
нежели пирующие женихи, — и, заметив, что
рядом с ним
запросто шагает г-н де Шарлюс, приняла удрученный вид, как будто внезапно все те злые сплетни, что она слышала, но не принимала на веру, приобрели в ее глазах горькое правдоподобие. Она
никогда не сказала ни мне, ни кому-
либо другому об этом инциденте, но он заставил ее
мозг проделать значительную работу, ибо уже
много позже,
каждый раз, когда ей случалось
видеть в Париже «Жюпьена», которого она
очень любила, она продолжала
быть с ним
очень вежливой, но эта вежливость стала
гораздо холоднее и была
всегда разбавлена значительной долей сдержанности.
Этот же
самый инцидент заставил, наоборот, другого человека
сделать мне
признание; то был Эме. Когда я столкнулся с г-ном де Шарлюсом,
последний, не думавший
встретить меня, прокричал мне «
добрый вечер», подняв руку с равнодушием, по крайней мере, внешним, вельможи,
который полагает, что ему все дозволено, и считает
гораздо более выгодным для
себя не
прятаться. И вот Эме, наблюдая за ним в
этот миг настороженным взглядом и увидя, что я раскланялся с его спутником, в котором он безошибочно распознал слугу, в тот же
вечер спросил меня, кто это был. Ибо с некоторых пор Эме любил
болтать, или скорее, как он говорил,
должно быть желая
подчеркнуть философский, по его мнению,
характер этих разговоров, любил «
рассуждать» со мной. И так как я часто говорил ему, что меня стесняет, если он стоит возле меня в то
время, как я обедаю, а не сядет и не разделит со мной трапезу, то он заявлял, что до сих пор ему не удавалось
встретить клиента, обладавшего способностью «так правильно
рассуждать». В
настоящий момент он был занят разговором с двумя слугами. Они поклонились мне, я же недоумевал, почему я не узнавал их лица,
тогда как в отголоске их разговора
было что-то знакомое для меня. Эме пробирал их обоих за их помолвки, которых он не одобрял. Он призвал меня в свидетели, я же сказал, что у меня не
может быть суждения,
поскольку я их не знал. Они назвали мне свои имена, напомнили, что они часто прислуживали мне в Ривбеле. Но
один из них отрастил
себе усы, а
другой сбрил их и остригся
наголо; и
вследствие этого,
хотя их прежние головы сидели на их плечах (а не другие, как в реставрациях Нотр-Дам, полных искажений), они оставались вне поля моего зрения, как те мелкие вещи, которые могут
уцелеть при самом тщательном обыске и
продолжать валяться на камине на глазах у всех, не замечаемые никем. Но едва лишь их имена стали мне известны, как я
тотчас же
вполне узнал смутную музыку их голосов,
потому что
снова увидел их прежние лица, определявшие ее. «Они собираются
жениться, и при этом они даже не научились
говорить по-английски», — сказал мне Эме, не помышляя о том, что я был
мало в курсе профессиональных тайн персонала гостиницы и плохо представлял
себе, что, не владея иностранными языками,
нельзя рассчитывать на хорошее
место. А я, предположив, что он с легкостью узнает, что
новый обедающий был г-н де Шарлюс, и вообразив, что он
должен был его
вспомнить, раз он подавал ему за столом, когда
барон приезжал с визитам к г-же де Вильпаризи во
время моей первой поездки в Бальбек, — назвал ему это имя. Однако Эме не только не помнил барона де Шарлюса, но это имя как будто произвело на него глубокое
впечатление. Он сказал мне, что завтра поищет в своих вещах одно
письмо, которое,
быть может, я сумею ему
растолковать. Меня это удивило, тем
более, что г-н де Шарлюс, когда в Бальбеке, в
первый год, ему захотелось
передать мне одну из книг Бергота,
нарочно вызвал Эме, которого он
затем снова встретил в этом парижском ресторане, где я завтракал с Сен-Лу и его любовницей и где очутился г-н де Шарлюс, выслеживая нас.
Правда, Эме не мог
выполнить эти поручения лично, ибо в первом случае он уже лег
спать, а во втором — он прислуживал за столом. Тем не
менее я был не уверен в его искренности, когда он заявлял, что не знает г-на де Шарлюса. В известном смысле он
должен был
подойти барону. Подобно всем главным лакеям в отеле Бальбека, подобно некоторым камердинерам принца Германтского, Эме принадлежал к
более древней расе, чем
принц, а следовательно и к
более благородной. Когда вы приходили заказывать
салон,
сперва казалось, что вы находитесь в единственном числе. Но
через некоторое
время можно было различить в буфетной монументального метрдотеля из породы рыжеволосых этрусков, типичным представителем которых и был Эме, являясь несколько
более пожилым по виду,
благодаря излишнему потреблению шампанского, и приближаясь к необходимости
пользоваться водами Контрексвиля. Все клиенты требовали, чтобы он подавал им. Посыльные, которые были молоды, щепетильны,
всегда торопливы, так как в городе их ожидала любовница, улетучивались, за что Эме упрекал их в недостатке степенности. Он имел на это
право. Сам он был степенным. У него были
жена и
дети, он был честолюбив
ради них.
Поэтому те авансы, что делали ему иностранка или
иностранец,
никогда не отвергались им,
хотя бы ему пришлось
из-за этого
остаться на
ночь.
Работа была для него на первом плане. Он был
настолько в жанре, излюбленном г-ном де Шарлюсом, что я заподозрил его во лжи, когда он сказал, что не знаком с ним. Я ошибался.
Грум с полным основанием сказал барону, что Эме (
который намылил ему шею за это на
другой день) уже лег
спать (или ушел), а в
другой раз — что он подает к столу. Но
воображение всегда делает предположения за пределами действительности. И
замешательство грума, несмотря на искренность его извинений, вызвало, вероятно, у г-на де Шарлюса
сомнение, затронувшее чувства, о которых Эме и не подозревал. Мы уже видели, как Сен-Лу помешал Эме
опуститься к экипажу, где г-н де Шарлюс, раздобывший, — я не знаю, каким образом, —
новый адрес метрдотеля,
опять пережил новое
разочарование. Эме,
который не заметил этого, был поражен, что легко
себе представить, получив
вечером того дня, когда я завтракал с Сен-Лу и его любовницей,
письмо, запечатанное печатью с гербом Германтов,
откуда я процитирую
здесь несколько отрывков — как
пример одностороннего помешательства умного человека, обращающегося к здравомыслящему дураку. «
Сударь, мне не удалось, несмотря на мои усилия, что повергли бы в
изумление многих людей, тщетно добивающихся моего приема и моих приветствий, чтобы вы выслушали некоторые объяснения, которых вы не ждете от меня, но
принести которые казалось мне достойным и вас и меня. Я пишу о том, что мне удобнее
было бы
сказать изустно. Не скрою от вас, что когда я вас увидел
впервые в Бальбеке, ваше
лицо показалось мне антипатичным». За этим следовали рассуждения о сходстве, — что
было обнаружено лишь на
другой день, — с одним покойным другом, к которому г-н де Шарлюс питал большую
привязанность. «У меня
тогда же возникла
мысль, что вы могли бы, ни в чем не унижая своей профессии,
прийти ко мне сыграть несколько партий в карты, посредством которых его веселому настроению
всегда удавалось
рассеять мою
грусть,
создать мне иллюзию, будто он еще жив. Какова бы ни была
природа более или
менее нелепых предположений, что вы, вероятно, делали,
более доступных пониманию слуги (
который не заслуживает, впрочем, даже этого имени,
поскольку он не захотел
оказать услуги), чем
проникновение в
столь возвышенное
чувство; вы надеялись, вероятно,
придать себе важности, не зная, ни кто я
такой, ни кем я был раньше, когда велели
передать мне, в
ответ на мою просьбу
отнести книгу, что вы уже улеглись
спать; однако неправильно
было бы
думать, что
дурной поступок может придать вам больше изящества, которого вы к тому же и
вовсе лишены. Я бы оборвал на этом, если бы на
утро следующего дня случайно не заговорил с вами. Ваше
сходство с моим бедным другом
настолько усилилось, сделав незаметной даже несносную форму вашего выступающего подбородка, что мне стало понятно — в это
мгновение покойник внушил вам присущее ему
выражение доброты,
дабы позволить вам
снова привлечь меня к
себе и не
дать пропустить исключительную удачу, выпадавшую на вашу долю. На самом деле,
хотя я и не желаю,
поскольку это уже не имеет цели и
вряд ли
будет случай встретиться с вами в этой жизни, примешивать ко всему этому низменные материальные интересы, однако я был бы
слишком счастлив
исполнить просьбу покойного (ибо я верю в
общение со святыми и в их
стремление принимать участие в судьбе живущих)
обращаться с вами как с ним, у которого был
собственный экипаж, свои слуги и уделять которому большую
часть моих доходов для меня казалось
вполне естественным,
поскольку я любил его как сына. Вы