С виконтессой д’Арпажон герцогу было скучно главным образом потому, что недавно у него появилась новая возлюбленная – маркиза де Сюржи-ле-Дюк. А лакей, у которого отняли свободный день, как раз в эту минуту подавал на стол. Вид у него был все еще унылый, и при взгляде на него мне показалось, что думает он сейчас совсем о другом и потому так неловок: ставя блюдо перед герцогом де Шательро, он несколько раз задел его локтем. Юный герцог нисколько не рассердился на покрасневшего лакея – он Посмотрел на него смеющимися голубыми глазами. Я решил, что раз неуклюжесть слуги смешит герцога, значит, герцог – человек добрый. Но герцог все похохатывал, и это навело меня на подозрение: а что, если незадача слуги вызывает у него злорадное чувство?
– Знаете, моя дорогая, ведь вы нам ничего нового о Викторе Гюго не сказали, – обратилась герцогиня к виконтессе д’Арпажон, только что бросившей на нее тревожный взгляд. – Не воображайте, что вы нам его открыли. Что он талантлив – это всем известно. Отвратительны последние сборники стихов Виктора Гюго – например, «Легенда веков», названия других я не помню. Но в «Осенних листьях», в «Песнях сумерек» все время чувствуется поэт, настоящий поэт. Даже в «Созерцаниях», – добавила герцогиня (собеседники не смели с ней спорить, и у них были для этого основания), – даже в «Созерцаниях» есть еще прелестные вещи. Но, откровенно говоря, дальше «Сумерек» я обычно заходить не отваживаюсь! И потом, в прекрасных стихах Виктора Гюго – а у него есть прекрасные стихи – нередко находишь мысли, и даже глубокие мысли.
И, хорошо чувствуя то, что она читает, используя все интонационные возможности для того, чтобы слушателям стала ясна грустная мысль поэта, вынеся ее за пределы своего голоса и устремив в нее задумчивый, пленительный взор, герцогиня медленно произнесла: – Ну вот хотя бы:
Скорбь – все равно что плод:
На ветке слишком слабой
Не даст ему Творец налиться и созреть[427].
Или вот это:
У мертвых краток срок:
Они у нас в сердцах скорее истлевают,
Чем в глубине могил[428].
Сложив тонко изогнутый рот со скорбной складкой в горькую улыбку, герцогиня задержала на виконтессе д’Арпажон задумчивый взгляд своих прекрасных светлых глаз. Мне начинало чудиться что-то родное в ее взгляде, равно как и в ее голосе, таком негибком в своей однозвучности, таком терпком в своей сочности. Мне становилось ясно, что в ее глазах и в ее голосе много от Комбре. Конечно, в той нарочитости, с какой ее голос по временам давал ощутить твердость почвы, скрывалось всякое: и провинциальное происхождение этой ветви рода Германтов, дольше других не снимавшейся с места, более смелой, более дикой, более задиристой; и повадка людей благовоспитанных и умных, знающих, что хорошее воспитание проявляется не в том, чтобы цедить сквозь зубы; и дворянская черта – охотнее водить компанию со своими крестьянами, чем с буржуа, – короче, свойства, которые благодаря тому, что герцогиня Германтская царила в своем кругу, ей легче было выставить на погляденье, сбросив с них все покровы. Должно быть, и у ее сестер, не таких умных, как она, вступивших в почти буржуазные браки, – если только можно применить это выражение к супружеской жизни с худородными дворянами, зарывшимися в провинции или прозябавшими в Сен-Жерменском предместье, – сестер, которых она видеть не могла, был такой же голос, но они укротили его, подправили, по мере возможности смягчили, – ведь редко кто из нас имеет смелость быть оригинальным и не старается следовать прославленным образцам. Но Ориана была гораздо умнее, гораздо богаче, а главное – в гораздо большей моде, чем ее сестры; еще будучи принцессой де Лом, она добилась того, что принц Уэльский на все смотрел ее глазами, и она, поняв, что в ее неблагозвучном голосе есть своя прелесть, со смелостью, присущей оригинальной и пользующейся успехом женщине, сделала из него в свете то же, что в театре сделали из своих голосов Режан[429] или Жанна Гранье[430] (разумеется, значение и талант этих двух артисток не идут ни в какое сравнение со значением и талантом герцогини Германтской), то есть нечто поразительное и своеобычное, тогда как, быть может, никому не ведомые сестры Режан и Гранье постарались скрыть особенность своих голосов как недостаток.
У герцогини Германтской была врожденная склонность многообразно проявлять свою вывезенную из разных мест оригинальность, а любимые писатели герцогини – Мериме, Мельяк и Галеви – развили в ней любовь к естественности, вкус к прозаичности, через которую она пришла к поэзии, и чисто великосветскую живость воображения, благодаря которой она воссоздавала передо мной целые картины природы. К влиянию этих писателей присоединялась свойственная самой герцогине артистическая тонкость, помогавшая ей выбирать для большинства слов произношение, наиболее соответствовавшее, как ей казалось, произношению Иль-де-Франса, произношению Шампани, а что касается словаря, то, хотя она и уступала в этом отношении своей золовке Марсант, она пользовалась только чистым языком старых французских писателей. Когда вы уставали от ералаша и пестроты современного языка, то, хотя многого выразить она не могла, лучшим отдыхом была для вас речь герцогини Германтской, почти таким же, – если вы оставались с герцогиней наедине и она суживала и очищала ее поток, – какой доставляет вам старинная песня. Слушая тогда герцогиню Германтскую, глядя на нее, я видел заключенный в нескончаемом тихом полдне ее глаз голубоватый наклонный небосвод Иль-де-Франса или Шампани под таким же углом, как и в глазах Сен-Лу.
Так, благодаря этим разным напластованиям, герцогине Германтской удавалось и воскресить дух стариннейшей французской аристократии, и воспроизвести то, как, много позднее, герцогиня де Бройль могла бы хвалить и бранить Виктора Гюго при Июльской монархии, и, наконец, выразить страстную любовь к литературе, которую вдохнули в нее Мериме и Мельяк. Первый ее дар нравился мне больше, чем второй, он щедрее вознаграждал за разочарование, постигшее меня во время путешествия и после прибытия в Сен-Жерменское предместье, такое непохожее на то, каким я его себе представлял, хотя второй дар я все-таки предпочитал третьему. Германт герцогиня Германтская олицетворяла почти невольно, а вот ее пейронизм,[431] ее пристрастие к Дюма-сыну были надуманными и искусственными. Так как вкусы у нас с ней были разные, то герцогиня с точки зрения литературной обогащала меня, когда рассказывала о Сен-Жерменском предместье, а из ее суждений о литературе, как никогда, выпирала сен-жерменская глупость.
Взволнованная стихами Гюго, виконтесса д’Арпажон воскликнула:
– «И святыни души тоже в прах превратились!»[432] Напишите это на моем веере, – сказала она герцогу Германтскому.
– Бедная женщина! Мне жаль ее, – сказала герцогине принцесса Пармская.
– Не жалейте ее, так ей и надо.
– Но… простите, что я говорю это вам… ведь она же его искренне любит!
– Да ничего подобного, она на это не способна, она воображает, что любит, как воображает сейчас, что прочла стих из Виктора Гюго, тогда как это из Мюссе. Знаете, – с грустью в голосе продолжала герцогиня, – истинное чувство меня бы непременно тронуло. Но вот вам пример. Вчера она закатила Базену невероятный скандал. Вы, ваше высочество, можете подумать, что устроила она ему сцену из-за того, что он ей изменяет, что он ее разлюбил? Ничуть не бывало! Только из-за того, что он не хочет рекомендовать ее сыновей в Джокей-клоб! Как вы полагаете: могла бы так поступить любящая женщина? Она на редкость бесчувственная, вот что я вам скажу, – напирая на слова, закончила герцогиня Германтская.
Между тем у герцога от удовольствия заблестели глаза, когда его жена «ни с того ни с сего» заговорила о Викторе Гюго и прочла наизусть его стихи. Хотя герцогиня часто действовала ему на нервы, в такие минуты он ею гордился. «Ориана – человек действительно необыкновенный. Она может поддержать любой разговор, она все читала. Ведь не могла же она предвидеть, что сегодня речь зайдет о Викторе Гюго. О чем бы вы ни заговорили, она во всеоружии, она не ударит в грязь лицом в споре с самыми образованными людьми. Я уверен, что молодой человек покорен ею».
– Давайте переменим разговор, – предложила герцогиня Германтская, – тема-то уж больно щекотливая. Я, наверно, кажусь вам старомодной, – обратилась она ко мне, – в наше время любить мысли в поэзии, любить поэзию, в которой есть мысли, считается недостатком.
– Это старомодно? – спросила принцесса Пармская с легким испугом, вызванным у нее этой новой волной, которой она не ожидала, хотя знала по опыту, что герцогиня Германтская в разговоре всегда приберегает для нее ряд упоительных потрясений, ощущение страха, от которого захватывает дух, здоровую усталость, – после таких бесед она невольно думала, что хорошо бы принять ножную ванну, а потом пройтись быстрым шагом, чтобы «вызвать реакцию организма».
– По-моему, вы не правы, Ориана, – заговорила г-жа де Брисак, – я не ставлю в упрек Виктору Гюго, что у него есть мысли, как раз наоборот, – я упрекаю его лишь в том, что он ищет мысли в области отвратительного. В сущности, это он приучил нас к уродливому в литературе. В жизни и так достаточно много мерзостей. Почему бы о них не забыть,