«Я думаю, что принцесса Пармская была очень рада поужинать с вами». Эта заученная фраза была мне знакома. Герцог прошел всю гостиную, чтобы сказать ее мне любезным и уверенным тоном, словно вручая диплом или угощая печеньем. Удовольствие, которое он сейчас явно испытывал и которое на мгновение придало его лицу ласковое выражение, внятно говорило мне о том, что такого рода обязанности он будет исполнять до самой смерти, подобно тому как даже впавшие в детство старички сохраняют за собой необременительные и почетные должности.
Когда я собирался уходить, в гостиную вернулась статс-дама принцессы – она забыла чудные гвоздики из Германта, которые герцогиня подарила принцессе Пармской. Лицо у статс-дамы пошло красными пятнами – как видно, ей досталось от принцессы, которая со всеми была очень мила, но у которой лопалось терпение от бестолковости компаньонки. Статс-дама подхватила гвоздики и впопыхах направилась к выходу, но, чтобы не уронить своего достоинства и чтобы все видели, что она не утратила обычной своей строптивости, она, проходя мимо меня, проворчала: «Принцесса меня торопит: ей хочется, чтобы мы уже ехали, но и чтобы гвоздики были у нее в руках. Ну а я не птичка, порхать с ветки на ветку не умею».
Увы! Правило, согласно которому нельзя было уходить раньше высочеств, являлось не единственной причиной того, что меня не пускали. Я не мог уйти сейчас же, так как была еще одна причина: дело в том, что пресловутая роскошь, которая была чужда Курвуазье, но которой Германты, как обеспеченные, так и оскудевшие, обожали угощать своих друзей, – это была не только роскошь материальная, но и – в этом я не раз убеждался во время бесед с Робером де Сен-Лу – роскошь ласкающих слух речей, приятности в обхождении, словесное изящество, порожденное неоспоримым душевным богатством. Но светская жизнь – жизнь праздная, и потому это богатство не находило себе применения, однако время от времени оно прорывалось, искало выхода в кратковременных излияниях, тем сильнее волновавших, что оно давало повод думать, будто герцогиня Германтская питает к вам нежные чувства. Впрочем, герцогиня изливала душу только в тех случаях, если душа у нее бывала переполнена, – тогда, в обществе своего приятеля или приятельницы, она приходила в состояние, близкое к опьянению, но только совсем не к чувственному, – так иных опьяняет музыка; герцогиня могла отколоть от своего корсажа цветок или снять медальон и подарить их тому, с кем ей хотелось пробыть весь вечер, хотя она с грустью думала о том, что время пройдет в пустой болтовне, в которую не перейдет ничего от бурной, хотя и быстролетной, радости, напоминающей то блаженство, какое получаешь от первого весеннего тепла: когда эта радость и блаженство проходят, в душе остаются томление и печаль. Ну а приятелю не надо было слепо верить обещаниям, хотя бы они пьянили сильнее всех, какие он когда-либо слышал, хотя бы их давала женщина, которая, с поразительной остротой ощущая сладость мгновения, творит из него благодаря своей чуткости и великодушию, не свойственным людям обыкновенным, настоящее произведение искусства, умиляющее своею прелестью и добротой, но которая мгновение спустя уже ни на что не способна. Нежные чувства этой женщины живут не дольше вызвавшего их волнения, а проницательный ее ум, подсказавший ей тогда все, что вам хотелось от нее услышать, и все, что ей надо было вам сказать, по прошествии нескольких дней поможет ей так же тонко подметить ваши смешные черточки и посмеяться над ними с другим ее гостем, с которым она насладится еще одним столь кратким «музыкальным моментом»![505]
В передней я попросил лакеев подать мне ботики, которые я надел из предосторожности, так как, когда я выходил из дому, падал снежок, тут же таял и превращался в слякоть, но я не сообразил, что это не очень элегантно, и теперь, заметив, что все глядят на меня с презрительной улыбкой, мне стало неловко; когда же я увидел, что принцесса Пармская еще не уехала и следит за тем, как я надеваю эту американскую обувь, то я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Принцесса подошла ко мне.
– Как хорошо вы сделали, что купили ботики! – воскликнула она. – Это очень практично. Вот что значит умный человек! Нам непременно надо будет приобрести ботики, – сказала она статс-даме, и тут насмешливое выражение лакейских лиц сменилось почтительным, а гости столпились вокруг меня и принялись расспрашивать, где я нашел эту прелесть.
– В них вам нечего бояться, даже если опять пойдет снег и если вы живете далеко; теперь ведь не лето, – сказала принцесса.
– Ну, насчет этого вы, ваше королевское высочество, можете быть спокойны, – с хитрым видом проговорила статс-дама, – снега больше не будет.
– Почем вы знаете? – сердитым голосом спросила добрейшая принцесса Пармская, – ее могла вывести из себя только глупость статс-дамы.
– Уж вы мне поверьте, ваше королевское высочество: больше снега не будет, это физически невозможно.
– Да почему?
– Снега больше не будет, против этого приняты меры: всюду посыпано солью!
Дама по простоте душевной не заметила, что принцесса гневается, а другие смеются; вместо того чтобы умолкнуть, она обратилась ко мне с милой улыбкой, не приняв во внимание моих возражений относительно адмирала Жюрьена де ла Гравьера: «А вам в них не будет тяжело. У вас, наверно, ноги как у морского волка. Кровь-то ведь сказывается».
Герцог Германтский проводил принцессу Пармскую, а затем подал пальто мне. «Позвольте, я вам помогу напялить на себя эту одежду». Употребив такие выражения, он даже не улыбнулся: благодаря тому что Германты играли в простоту, самые грубые выражения в их устах становились аристократическими.
Смена возбуждения унылостью, вызывающаяся тем, что возбуждение было искусственным, произошла и во мне, но только совсем иначе, чем у герцогини Германтской, – произошла, когда я наконец ушел от нее и поехал в экипаже к де Шарлю. От нас зависит, какой силе поддаться: возникающей в нас самих, рождающейся из наших глубоких впечатлений, или же внешней силе. Первая сила не может не быть силой отрадной, полной той радости, какую доставляет человеку творчество. Другой ток, который стремится к тому, чтобы нам передалось общее волнение, удовольствия не доставляет; но мы имеем возможность самим доставить его себе, насильственно опьяняясь, только потом ощущение опьяненности часто претворяется в тоску, в грусть – вот отчего у многих светских людей бывают такие угрюмые лица и вот почему нервы у них в таком состоянии, что они близки к самоубийству. Так вот, когда я ехал в экипаже к де Шарлю, я был во власти второго вида возбуждения, ничего общего не имеющего с тем, какое вызывает у нас резко индивидуальное впечатление, вроде тех, что создавались у меня в других экипажах: один раз – в Комбре, в экипаже доктора Перспье, от рисовавшихся передо мной в лучах заходящего солнца мартенвильских колоколен, а другой раз – в Бальбеке, в коляске маркизы де Вильпаризи, когда я ломал себе голову над тем, что напоминает мне купа деревьев. Но в этом третьем экипаже перед моим умственным взглядом проходили разговоры за ужином у герцогини Германтской, которые тогда показались мне очень скучными, например рассказы князя Фон о германском императоре, о военачальнике Боте и об английской армии. Теперь я вставил их во внутренний стереоскоп, глядя в который – едва лишь мы перестаем быть самими собой и, наделенные душой светского человека, стремимся жить только так, как живут другие, – мы ясно различаем все, что эти другие сказали и сделали. Сейчас я был наверху блаженства – тогда я, откровенно говоря, никакого блаженства не испытывал, – оттого что ужинал с человеком, хорошо знавшим Вильгельма II и рассказавшим, право же, забавные случаи из его жизни, – так пьяный преисполняется нежности к официанту после того, как официант все ему подал. Вспоминая немецкий акцент князя и его рассказ о военачальнике Боте, я заливался хохотом, как если бы мой смех, подобно рукоплесканиям, от которых усиливается наш восторг, был необходим для того, чтобы рассказ князя стал еще уморительнее. Даже суждения герцогини Германтской, которые показались мне неумными (например, ее слова о том, что на картины Франса Халса надо бросить взгляд даже из трамвая), когда я смотрел на них сквозь увеличительное стекло, приобретали необычайную живость и глубину. И я должен прямо сказать, что хотя мое возбуждение скоро улеглось, но оно не было абсолютно бессмысленным. В один прекрасный день мы радуемся, что знакомы с особой, которую мы всей душой презирали, радуемся потому, что, оказывается, она дружит с нашей любимой девушкой и может нас представить ей, соединяя таким образом приятное с полезным, а уж на это мы никак не могли рассчитывать; вообще никогда не угадаешь, на что могут нам пригодиться чьи-нибудь мнения или же завязавшееся знакомство. Мысль герцогини Германтской, что на картины интересно смотреть даже из трамвая, – мысль неверная, но в ней заключалось зерно истины, в дальнейшем имевшей для меня большое значение.
Необходимо также подчеркнуть, что стихи Виктора Гюго, которые прочла герцогиня, были им написаны еще до того, как он стал больше чем новым человеком, когда в эволюционирующую литературу он ввел особый литературный вид, наделенный более сложными органами. В этих