Из-за того, что герцогиня Германтская представала передо мной в разных обличьях, обличьях, занимавших пространство относительное, и всякий раз иное, то узкое, то широкое, в зависимости от туалета, моя любовь не была прикреплена к чему-нибудь одному в ней самой и в ее одежде: ведь и внешний ее облик, и ее одежда каждый день уступали место другим, и она могла изменять их и обновлять почти полностью, ничуть не утишая моего волнения, ибо сквозь них, сквозь новый воротник и незнакомую щеку я всегда чувствовал, что это герцогиня Германтская. Я любил женщину-невидимку, которая все это приводила в движение, ее, чья враждебность меня огорчала, чье приближение меня потрясало, чью жизнь мне хотелось подчинить себе, чьих друзей мне хотелось разогнать! Она могла воткнуть синее перо, у нее могло быть раздражение кожи – от этого ее действия не становились для меня менее значительными.
Если бы я сам не почувствовал, что герцогине Германтской надоели ежедневные наши встречи, то я бы об этом догадался по холодному, укоризненному и жалостливому выражению, какое появлялось на лице у Франсуазы, когда она помогала мне собираться на утреннюю прогулку. Как только я просил ее подать вещи, я чувствовал встречный ветер, дувший от ее худого, усталого лица. Я даже не пытался заслужить доверие Франсуазы – я понимал, что ничего не добьюсь. Она обладала способностью немедленно узнавать о всех неприятностях, какие только случались у моих родителей и у меня, и способность эта так и осталась для меня загадкой. Быть может, в ней не таилось ничего сверхъестественного и объяснялась она тем, что у Франсуазы были свои особые источники информации; вот так дикие племена узнают иногда новости на несколько дней раньше, чем почта сообщает их европейской колонии, но дело тут не в телепатии, а в том, что известия у них передаются с холма на холм, при помощи сигнального света. Так, в частном случае с моими прогулками, быть может, слуги герцогини Германтской слышали, как их госпожа говорила, что я каждый раз попадаюсь ей на глаза и это ей опостылело, и передали ее слова Франсуазе. Правда, родители могли нанять мне кого-нибудь другого вместо Франсуазы, но я бы от этого не выиграл. С известной точки зрения, Франсуаза была в наименьшей степени служанкой. Во всех ее проявлениях, в доброте и сострадании, в жестокости и надменности, в хитрости и ограниченности, в белом ее лице и красных руках угадывался тип деревенской барышни, родители которой сначала «жили – не тужили», а потом обеднели и должны были отдать ее в прислуги. Пятьдесят лет тому назад она внесла в наш дом деревенский воздух и фермерский уклад жизни благодаря путешествию, противоположному путешествиям обычным: тут деревенская жизнь переехала к путешественнику. Как витрина провинциального музея бывает убрана редкими вышивками, купленными у крестьянок, в иных краях еще не оставивших этого искусства, так парижская наша квартира была изукрашена словами Франсуазы, подсказываемыми ей преемственностью, чувством родины и подчинявшимися законам очень давнего происхождения. И она умела вышивать ими, точно цветными нитками, вишневые деревья и птиц своего детства, постель, на которой умерла ее мать и которую она видела как сейчас. Но, поступив к нам в Париж, она очень скоро начала разделять – то же самое случилось бы и с любой другой, только в еще более сильной степени, – понятия и мнения слуг с других этажей; вознаграждая себя за почтение, с каким она обязана была относиться к нам, она передавала нам грубые слова, которые говорила о своей госпоже кухарка с пятого этажа, – передавала с удовлетворением, какое может испытывать только служанка, так что мы впервые в жизни почувствовали что-то вроде солидарности с отвратительной особой, проживавшей на пятом этаже, и подумали, что, пожалуй, мы действительно господа. Эта порча характера Франсуазы, пожалуй, была неминуема. Иной образ жизни в силу крайней своей ненормальности не может не породить некоторых пороков: так окруженный придворными король вел в Версале столь же странный образ жизни, что и фараон или дож, но еще более странный образ жизни вели придворные. Странность образа жизни слуг, без сомнения, еще более чудовищна – только привычка скрывает ее от нас. Но даже мелкие черточки, – откажи я Франсуазе, – непременно были бы те же у новой служанки. И точно: впоследствии у меня служили разные люди; они уже приходили ко мне с недостатками, свойственными прислуге вообще, а у меня их нрав подвергался стремительному дальнейшему изменению. Законы нападения обусловливают необходимость законов ответного удара, – вот так и слуги, все до единого, чтобы шероховатости моего характера не задевали их, проделывали в своем характере углубление, одинаковое по размеру и на соответствующем месте, а в моих впадинах они располагали свои передовые позиции. Этих впадин я в себе не замечал, – так же как и выступов между ними, – именно потому, что это были впадины. Но слуги, постепенно развращаясь, мне их открыли. Именно через их недостатки, которые неминуемо у них появлялись, я познал мои собственные недостатки, врожденные и неизбежные, характер слуг показал мне нечто вроде негатива моего характера. Мы с матерью в свое время от души смеялись над г-жой Сазра, говорившей про слуг: «Это племя, эта порода». Должен, однако, сознаться, что у меня не возникло желания сменить Франсуазу на какую-нибудь другую служанку именно потому, что эту другую на таком же основании и неизбежно пришлось бы причислить к племени слуг вообще и к породе моих слуг в частности.
Возвращаясь к Франсуазе, я не могу не отметить, что всякий раз, когда мне предстояло подвергнуться унижению, на лице Франсуазы заранее появлялось уже готовое сочувственное выражение; если же, обозлившись на то, что она меня жалеет, я старался делать вид, что, напротив, у меня в чем-нибудь удача, то тщетное мое притворство разбивалось об ее почтительное, но явное недоверие и о сознание своей правоты. Ведь она же знала правду; она молчала и только делала такое движение губами, как будто у нее полон рот и она жует лакомый кусок. Слова, которые мне кто-нибудь говорил, так прочно укладывали неизменный свой смысл в мой восприимчивый ум, что я не мог допустить, чтобы тот, кто уверял, что любит меня, на самом деле меня не любит, подобно тому как Франсуаза не усомнилась бы, прочитав в газете, что священник или кто-нибудь другой по требованию, отосланному по почте, может прислать нам средство от всех болезней или же указать способ в сто раз увеличить наши доходы. (Зато если наш доктор прописывал ей самую простую мазь от насморка, она, иной раз безропотно терпевшая жестокую боль, ныла, что ей все время приходится шмыгать носом, оттого что «щиплет», и она места себе не находит.) Но Франсуаза первая доказала мне (понял я это, правда, потом, когда получил еще одно доказательство, только более для меня мучительное, как это будет явствовать из последних томов моей книги, от женщины, которая была мне дороже Франсуазы), что истина для своего выражения не нуждается в словах и что, пожалуй, ее легче разглядеть, не дожидаясь слов и даже вовсе не считаясь с ними, во множестве примет, даже в иных невидимых явлениях, а эти явления в человеческом обществе – то же, что в природе колебания атмосферы. Я мог бы, пожалуй, об этом и сам догадаться, так как и мне часто приходилось в ту пору не говорить ни слова правды, а правду я все-таки выражал непроизвольными телодвижениями и поступками (которые совершенно правильно истолковывала Франсуаза), – я мог бы, пожалуй, об этом и сам догадаться, но для этого мне было необходимо тогда сознавать, что в иных случаях я бываю лгуном и обманщиком. Лжи и обмана от меня, как и от всех, столь стремительно и внезапно требовал для своей защиты какой-нибудь личный интерес, что мой ум, который влекла к себе область возвышенного, давал возможность моему характеру тайком обделывать свои срочные делишки и не считал нужным обращать на них внимание.
Если Франсуаза вечером была со мною мила, просила позволения посидеть у меня в комнате, мне казалось, что лицо у нее становится прозрачным, что она отзывчива и бесхитростна. Но Жюпьен, который иногда болтал лишнее, о чем я узнал позднее, признался, что Франсуаза ему говорила, что меня повесить мало и что я только и думаю, как бы ей насолить. Рассказ Жюпьена показал мне картину моих отношений с Франсуазой в новом свете, ничего общего не имевшую с той, на которой я часто с удовольствием задерживал взгляд, на которой Франсуаза меня обожала и по всякому поводу расхваливала меня, и тут я понял, что не только физический мир отличается от того, каким мы его видим; что всякое явление не похоже на то, которое, как нам кажется, мы воспринимаем непосредственно; что деревья, солнце и небо оказались бы совсем иными, если б на них смотрели существа, у которых глаза были бы устроены иначе, чем у нас, или же обладали вместо глаз другими органами и эти органы давали бы не зрительные, а другие представления о деревьях, небе и солнце. Как бы то ни было, свет, который внезапно пролил Жюпьен на действительность, ужаснул меня. Хорошо еще, что дело касается Франсуазы, которая не очень меня волнует. А что, если таковы отношения между людьми вообще? И как же я буду несчастен, если и любовь такова? Это тайна будущего. Пока дело касается Франсуазы. Действительно ли она такого мнения обо мне? Может быть, она так сказала только для того, чтобы Жюпьен меня невзлюбил, чтобы мы вместо нее не взяли его дочь? Мне было ясно одно: узнать прямым