Скачать:TXTPDF
У Германтов
путем и узнать наверное, любит меня Франсуаза или ненавидит, невозможно. И она первая навела меня на мысль, что любой другой человек не является для нас, как я полагал раньше, чем-то ясным и неподвижным, со всеми его достоинствами, недостатками, планами, намерениями по отношению к нам (вроде сада со всеми его клумбами, на который мы смотрим сквозь решетчатый забор), что он – тень, куда мы ни за что не проникнем, о которой нельзя составить точное представление, относительно которой мы строим различные предположения при помощи слов и даже действий, хотя и слова и действия создают у нас о ней представление неполное, да к тому же еще противоречивое, тень, за которой мы с одинаковой долей вероятности можем вообразить себе пылание ненависти или любви.

Я действительно любил герцогиню Германтскую. Величайшим счастьем было бы для меня, если б я мог умолить Бога наслать на нее все напасти и если б она, нищая, отверженная, лишенная всех привилегий, которые прежде нас с ней разделяли, оставшаяся без крова, ни от кого не получающая ответа на поклоны, пришла ко мне просить пристанища. Я представлял себе, как это произойдет. И даже в те вечера, когда изменение атмосферного давления или улучшение моего самочувствия развертывали в моем сознании забытый свиток, на котором были начертаны давнишние впечатления, вместо того чтобы воспользоваться приливом энергии, вместо того чтобы употребить ее на расшифровку моих же собственных мыслей, обыкновенно от меня ускользавших, вместо того чтобы приняться, наконец, за работу, я разговаривал сам с собой, мыслил беспорядочно и неглубоко, предавался бесплодным размышлениям, сопровождавшимся повышенной жестикуляцией, сочинял целый авантюрный роман, бездарный и неправдоподобный, в котором обнищавшая герцогиня взывала ко мне о помощи, мне же, наоборот, посчастливилось и я стал богат и всемогущ. Но между тем как я часами придумывал разные стечения обстоятельств и говорил герцогине то, что я сказал бы ей, предлагая кров, положение не менялось: на самом деле – увы! – я сделал своей избранницей женщину, у которой было столько всевозможных преимуществ и для которой я вследствие этого ровно ничего не значил; ведь она была богата, как страшнейший богач, да еще вдобавок знатного происхождения; я уже не говорю об ее обаянии, благодаря которому она пользовалась таким успехом, благодаря которому она возвышалась над всеми, как королева.

То, что я каждое утро шел ей навстречу, раздражало ее, и я это чувствовал; но если бы даже у меня хватало силы воли дня три посидеть дома, быть может, этого усилия над собой, этой огромной жертвы герцогиня Германтская или просто не заметила бы, или объяснила какими-нибудь не зависящими от меня обстоятельствами. Да ведь и правда: я перестал бы выходить ей навстречу только в самом крайнем случае, ибо все растущая потребность встретить ее, потребность быть минутным предметом ее внимания, видеть, как она со мной здоровается, эта потребность перевешивала во мне неприятное чувство от того, что я досаждаю ей. Мне хорошо было бы на время уехать; на это у меня не хватало силы воли. Но мысль об отъезде приходила мне в голову. Я говорил Франсуазе, чтобы она собрала мои вещи, потом тут же говорил, что не надо. Франсуаза не одобряла моего поведения, она говорила, что я все время «в нерешимости», – когда она не старалась угнаться за нынешними, то пользовалась языком Сен-Симона.[40] И терпеть она не могла, когда я держал себя с ней как барин. Она чувствовала, что у меня это выходит неестественно, что мне это не идет, и выражала свое чувство так: «Не к лицу вам своевольничать». У меня хватило бы мужества уехать только туда, где я был бы ближе к герцогине Германтской. Это было осуществимо. Разве, в самом деле, я не оказался бы ближе к герцогине Германтской, чем по утрам на улице, одинокий, униженный, сознающий, что ни одно слово из тех, какое мне хотелось сказать ей, до нее не дойдет во время моих прогулок, вернее – топтанья на месте, которое могло длиться до бесконечности и ни на шаг не продвинуть меня вперед – ближе к ней, если б я уехал за много миль, но к ее знакомому, чья требовательность к людям была бы ей известна, который ценил бы меня, который мог бы поговорить с ней обо мне, который, быть может, и не добился бы от нее чаемого мною, но, по крайней мере, сказал бы ей об этом, к человеку, благодаря которому, во всяком случае, – единственно потому, что я потолковал бы с ним, возьмется ли он что-нибудь передать ей от меня, – я придал бы моим уединенным и безмолвным мечтам новую форму, разговорную, деятельную, которая показалась бы мне сдвигом, почти свершением? Стать сопричастником таинственной жизни «Германта», – а ведь «Германт» – это она, – постоянного предмета моих мечтаний, сопричастником даже не непосредственным, а как бы при помощи рычага приведя в движение человека, имеющего доступ к герцогине на ее вечера, подолгу беседующего с ней, – разве это не общение, правда, более отдаленное, но зато более действенное, чем ежеутреннее любование ею на улице?

Дружеские чувства Сен-Лу ко мне и его восхищение мною казались мне незаслуженными и до поры до времени оставляли меня равнодушным. Теперь я вдруг оценил его отношение ко мне, я подумал, что хорошо было бы, если б он завел об этом разговор с герцогиней Германтской, у меня хватило бы духу обратиться к нему с такой просьбой. Ведь когда мы влюблены, нам хочется, чтобы любимая женщина знала, что мы обладаем небольшими ценностями, о которых никому ничего не известно, – это свойство всех обиженных судьбой и всех надоедливых людей. Мы страдаем оттого, что она о них не подозревает, и пытаемся утешиться, убеждая себя, что именно потому, что эти ценности не видны, она, быть может, присоединяет к сложившемуся у нее представлению о нас наши никому неведомые преимущества перед другими людьми.

Сен-Лу все никак не мог приехать в Париж – то ли потому, что, как он писал, его удерживал долг службы, то ли – что вернее – из-за тяжелых переживаний, связанных с его любовницей, с которой он уже два раза чуть-чуть не порвал. Он часто писал мне о том, какое большое удовольствие доставил бы я ему, если б приехал в город, где стоял его гарнизон и название которого так обрадовало меня на третий день после его отъезда из Бальбека, когда я прочел название города на конверте первого письма от моего друга. Это расположенный не так далеко от Бальбека, как может показаться из-за разделяющей их совершенно ровной местности, один из аристократических и военных городков, стоящих среди широкого поля, где в жаркие дни так часто колышется вдали что-то вроде марева, но только прерывисто звучащего, которое, – так тополевая завеса своими изгибами вырисовывает течение невидимой реки, – выдает перемещения полка на занятиях, что самый воздух улиц, бульваров и площадей в конце концов приобрел воинственно-музыкальную ритмичность, и даже грубое тарахтенье повозки или трамвая подхватывается там невнятными звуками рожка, без конца отдающимися в слухе, бредящем тишиной. Городок был так близко от Парижа, что я мог в тот же день сесть в скорый поезд, вернуться к матери и бабушке и лечь на свою постель. Как только я это сообразил, мне до боли захотелось поехать туда, и у меня не хватило духу принять решение не оставаться в городке и вернуться в Париж; равным образом не хватило у меня духу воспретить носильщику нести мой чемодан до извозчика и не плестись за ним с видом беспомощного пассажира, который смотрит за своими вещами и которого бабушка не ждет; не сесть в экипаж с непринужденностью человека, который перестал думать о том, чего ему хочется, и у которого такой вид, как будто он знает, чего ему хочется, и не дать извозчику адрес кавалерийских казарм. Я рассчитывал, что Сен-Лу, чтобы мне не так тоскливо было на первых порах в незнакомом городе, придет сегодня ночевать ко мне в гостиницу. Вестовой пошел его разыскивать, а я остался ждать у ворот казармы, перед этим огромным кораблем, где гудел ноябрьский ветер и откуда ежеминутно, так как было шесть часов вечера, выходили по двое люди, пошатываясь, словно они сходили на сушу в какой-нибудь экзотической гавани, к которой их корабль на короткое время пристал.

Появился Сен-Лу; он шел развинченной походкой, а впереди него летал монокль; я не назвал себя вестовому, я мечтал насладиться радостным изумлением Сен-Лу.

– Ах, какая досада! – вдруг увидев меня и покраснев до ушей, воскликнул он. – Я только что принял дежурство и раньше, чем через неделю, не освобожусь!

Озабоченный тем, что мне придется пробыть первую ночь одному, так как он лучше, чем кто-либо, знал, какая на меня по вечерам нападает тоска, которую он часто замечал и старался рассеять в Бальбеке, Сен-Лу, прерывая свои сетования, все улыбался и ласково глядел на меня, причем взгляды эти были разные: то – глаза в глаза, то – сквозь монокль, но все они говорили о волнении, какое вызвала в нем встреча со мной, и еще об одной важной вещи, которая не всегда была мне ясна, но которая сейчас приобретала для меня особую важность: о нашей дружбе.

– Боже мой! Где же вы будете ночевать? Сказать по совести, я вам не советую останавливаться в гостинице, где мы столуемся, это рядом с выставкой, там скоро начнутся гулянья, пойдет такое веселье!.. Нет, лучше Фламандская – это маленький дворец восемнадцатого века со старинными гобеленами. Гобелены сообщают всему дому характер «исторической ценности».

Сен-Лу всегда употреблял глагол «сообщать» вместо «придавать», оттого что разговорная речь, как и речь письменная, время от времени нуждается в изменении словаря, в уточненности выражения. И подобно тому как журналисты часто не имеют понятия, от какой литературной школы ведут свое происхождение «красоты» их стиля, так Сен-Лу не был знаком ни с одним из трех эстетов, которым он подражал в языке и даже в произношении, – их манера выражаться дошла до него опосредствованно. «Помимо всего прочего, – заключил Сен-Лу, – эта гостиница удобна вам еще и потому, что вы страдаете слуховой гиперестезией. У вас не будет соседей. Я признаю, что это удобство пустячное, туда завтра же может нагрянуть другой постоялец, – следовательно, только ради такого ненадежного преимущества не имело бы смысла избирать Фламандскую своим пристанищем. Нет, я вам рекомендую эту

Скачать:TXTPDF

путем и узнать наверное, любит меня Франсуаза или ненавидит, невозможно. И она первая навела меня на мысль, что любой другой человек не является для нас, как я полагал раньше, чем-то