Отец сказал нам, что теперь он знает от А.-Ж., у кого бывает в нашем доме маркиз де Норпуа:
– У маркизы де Вильпаризи, – они близкие друзья, а я и не знал. Должно быть, это прелестная незаурядная женщина. Тебе бы не мешало навестить ее, – обратился он ко мне. – А вообще, маркиз меня крайне удивил. Он сказал, что герцог Германтский прекрасно воспитан, а я его всегда считал грубияном. Оказывается, он человек широко образованный, с отменным вкусом, только уж очень он гордится своим происхождением и своими связями. Но вообще, по словам де Норпуа, он пользуется большим почетом не только у нас, но и во всей Европе. Если не ошибаюсь, императоры австрийский и русский с ним на дружеской ноге. Папаша Норпуа сказал, что маркиза де Вильпаризи очень тебя любит и что в ее салоне ты сведешь знакомство с интересными людьми. Он отозвался о тебе с большой похвалой; ты с ним встретишься у маркизы, он может дать тебе ценный совет, если ты хочешь быть писателем. А я вижу, что ничто другое тебя и не увлекает. В сущности говоря, это недурная карьера; я бы для тебя ее не выбрал, но ты скоро станешь взрослым, мы не вечно будем около тебя, и раз это твое призвание, то мы не вправе препятствовать тебе. Ах, если бы я мог, по крайней мере, начать писать! Но в каких бы условиях я ни приступал к работе (увы! Это в равной степени относилось и к моему желанию не пить спиртного, рано ложиться спать, поддерживать в себе хорошее настроение): с увлечением, методически, с удовольствием, отказываясь от прогулки, откладывая ее, чтобы потом заслужить ее как награду, пользуясь тем, что я хорошо себя чувствую, или вынужденным бездействием во время болезни, – мои усилия неизменно увенчивала чистая страница, девственной белизны, неизбежная, точно обязательная карта, которую ты роковым образом вытаскиваешь, как бы тщательно перед фокусом ни была перетасована колода. Я представлял собой всего лишь орудие привычек не работать, ложиться поздно, не спать по ночам, которые должны были действовать во что бы то ни стало; если я не оказывал им сопротивления, если я довольствовался предлогом, который они извлекали из любого происшедшего в этот день случая, дававшего им возможность поступать по-своему, то я отделывался более или менее легко, я все-таки на несколько часов засыпал перед утром, почитывал, не переутомлялся, но если я шел им наперекор, если я давал себе слово лечь рано, пить только воду, работать, то они возмущались, прибегали к сильным средствам, я чувствовал себя отвратительно, удваивал дозу алкоголя, по два дня не ложился в постель, не мог даже читать и потом давал себе обещание быть более рассудительным, то есть менее благоразумным, уподобиться жертве, которая дает себя оградить от страха, что если она станет сопротивляться, то ее убьют.
Отец за это время раза два встретился с герцогом Германтским, и теперь, после того как маркиз де Норпуа сказал ему, что герцог – человек замечательный, он стал несколько иначе к нему относиться. Во дворе они как-то заговорили о маркизе де Вильпаризи. «Герцог мне сказал, что это его тетка; он произносит: „Випаризи“. Он сказал, что она необычайно умна. Он еще прибавил, что у нее бюро остроумия[114]», – присовокупил отец, на которого это выражение произвело впечатление своей непонятностью: хоть оно и попадалось ему в мемуарах, но он не понимал, что оно, собственно, значит. Мать, относившаяся к отцу с необычайным почтением, заметив, что маркиза де Вильпаризи выросла в его глазах из-за «бюро остроумия», тоже прониклась к ней уважением. Она давным-давно знала от бабушки настоящую цену маркизе, но после разговора с отцом переменила о ней мнение. Прихварывавшая в это время бабушка была сначала против того, чтобы я посетил маркизу, но потом перестала проявлять к этому какой бы то ни было интерес. После того как мы переехали на новую квартиру, маркиза де Вильпаризи несколько раз приглашала ее к себе. А бабушка неизменно отвечала ей, что пока не выходит, в письмах, которые она по своей новой привычке, нам непонятной, не запечатывала собственноручно – она предоставляла заклейку Франсуазе. Я же довольно смутно себе представлял «бюро остроумия», а потому был бы не очень удивлен, застав почтенных лет даму из Бальбека за «бюро», что, кстати сказать, и случилось.
Отцу, помимо всего прочего, хотелось узнать, много ли голосов даст ему поддержка посла при выборах в Академию, куда он намеревался баллотироваться в качестве почетного члена. Откровенно говоря, отец, не смея сомневаться в поддержке маркиза де Норпуа, все же не был в ней твердо уверен. Он решил, что это сплетня, когда ему сказали в министерстве, что маркиз де Норпуа предпочитает быть единственным представителем министерства в Академии и что он приложит все усилия, чтобы провалить его, а на самом деле у маркиза была сейчас другая кандидатура. И все же, когда Леруа-Болье[115] посоветовал отцу выставить свою кандидатуру и взвесил шансы, на отца произвело неприятное впечатление, что в числе коллег, на которых он в данном случае мог положиться, наш выдающийся экономист не упомянул маркиза де Норпуа. Отец не решался прямо спросить об этом бывшего посла, – он надеялся, что я вернусь от маркизы де Вильпаризи с вестью о том, что он уже избран. Теперь мне непременно надо было пойти к маркизе. Доброе слово маркиза де Норпуа могло в самом деле обеспечить отцу две трети голосов в Академии, а между тем помощь посла казалась ему тем более вероятной, что о том, какой де Норпуа доброжелательный человек, знали все, и даже его недруги признавали, что он обожает делать людям приятное. А кроме того, в министерстве он никому так явно не благоволил, как моему отцу.
У отца была еще одна встреча, но она сперва удивила его, а затем страшно обозлила. Он увидел на улице г-жу Сазра, которая была так бедна, что во всем Париже изредка бывала только у одной своей близкой приятельницы. Самой скучной из наших знакомых отец считал г-жу Сазра, так что маме приходилось раз в год говорить ему ласково и умоляюще: «Друг мой! Надо как-нибудь позвать госпожу Сазра – она не засидится», или даже: «Послушай, мой друг, я хочу попросить тебя о большом одолжении: сходи ненадолго к госпоже Сазра. Ты знаешь: я не люблю тебе надоедать, но это было бы так мило с твоей стороны!» Отец смеялся, слегка сердился и шел с визитом. Словом, отец не был в восторге от г-жи Сазра, тем не менее, увидев ее, он снял шляпу и хотел подойти, но, к величайшему его изумлению, г-жа Сазра удостоила его кивком, каким только из вежливости отвечают человеку, который сделал подлость или которому предложено выехать за пределы родной страны. Отец пришел домой взбешенный, огорошенный. На другой день мать встретила г-жу Сазра у знакомых. Г-жа Сазра не подала ей руки, а лишь улыбнулась неопределенной или грустной улыбкой, как улыбаются женщине, с которой вы играли в детстве, но потом порвали всякие отношения из-за того, что она вела распутную жизнь, вышла замуж за бывшего каторжника или, еще того хуже, за разведенного. Между тем мои родители все время оказывали г-же Сазра глубочайшее уважение и ничем не заслужили неуважения с ее стороны. Но (об этом моей матери ничего не было известно) в той части комбрейского общества, к которой принадлежала г-жа Сазра, она была единственной дрейфусаркой. Мой отец, приятель Мелина,[116] был убежден в виновности Дрейфуса. Вспылив, он выставил за дверь сослуживцев, просивших его подписать ходатайство о пересмотре дела. Узнав, что я другого мнения, он потом целую неделю со мной не разговаривал. Отец ни от кого не скрывал своих взглядов. Считавшие его националистом были недалеки от истины. В нашей семье только бабушка была, по-видимому, охвачена великодушным сомнением, потому что, когда ей говорили, что, может быть, Дрейфус и не виноват, она делала движение, которое нам было тогда непонятно: вскидывала голову с таким видом, точно ее отвлекли от серьезных мыслей. Мать, любившая моего отца и вместе с тем верившая в мой ум, пребывала в нерешимости, которая выражалась у нее в молчании. Наконец, дедушка, обожавший армию (хотя в зрелом возрасте он вспоминал о своей службе в национальной гвардии как о кошмарном сне), когда в Комбре мимо нашего дома проходил полк, при виде полковника и полкового знамени непременно снимал шляпу. Для г-жи Сазра, не имевшей оснований сомневаться в бескорыстии и честности моего отца и деда, этого было достаточно, чтобы отнестись к ним как к пособникам Несправедливости. Прощаются преступления индивидуальные, не прощается причастность к преступлению коллективному. Услышав, что мой отец антидрейфусар, г-жа Сазра стала смотреть на него как на человека с другого материка и из другого века. Немудрено, что на таком расстоянии во времени и в пространстве моему отцу могло показаться, что она ему не поклонилась, а ей не пришло в голову протянуть ему руку и обменяться двумя – тремя словами, – ведь они находились в разных мирах.
Еще до приезда в Париж Сен-Лу обещал побывать со мной у маркизы де Вильпаризи, в доме которой, не сказав об этом Сен-Лу, я надеялся встретиться с герцогиней Германтской. Он предложил мне пообедать вместе с ним и его любовницей в ресторане, а потом проводить ее на репетицию. Она жила за городом, и мы должны были за ней заехать.
Я предложил Сен-Лу пообедать в том ресторане (в жизни родовитых юношей, которые сорят деньгами, ресторан играет такую же важную роль, как тюки тканей в арабских сказках), куда до открытия сезона в Бальбеке должен был поступить метрдотелем Эме, о чем я слышал от него самого. Я так часто мечтал о путешествиях и так мало путешествовал, – вот почему меня тянуло свидеться с человеком, который являлся не только частью моих воспоминаний о Бальбеке, но и частью самого Бальбека, который ездил туда ежегодно и которому, если усталость или учение удерживали меня в Париже, в долгие июльские вечера все так же хорошо было видно сквозь стеклянные двери пока еще