– Все, что вы рассказываете, представляет для меня огромный интерес, – говорил маркизе де Вильпаризи Легранден, – значит, я был прав: на днях я как раз думал о том, что вы очень его напоминаете точной живостью языка, чем-то, что я обозначу двумя противоречащими одно другому понятиями: краткой стремительностью и закреплением мимолетного. Я бы с удовольствием записал все, о чем вы будете говорить в течение сегодняшнего вечера, но я и так запомню. Все, что вы говорите, – по выражению, если не ошибаюсь, Жубера,[169] – в дружбе с памятью. Вы не читали Жубера? О, вы бы ему очень понравились! Позвольте мне сегодня же прислать вам его произведения, – я буду горд тем, что познакомил вас с этим великим умом. У него не было вашей силы. Но он тоже был очень изящен.
Я хотел поздороваться с Легранденом, но он все время старался держаться от меня подальше, по всей вероятности из боязни, как бы до меня не донеслась та лесть, какую он в изысканнейших выражениях по всякому поводу расточал маркизе де Вильпаризи.
– Она с улыбкой пожала плечами, точно приняв его слова за насмешку, и повернулась лицом к историку:
– А это знаменитая Мария де Роган, герцогиня де Шеврез,[170] по первому мужу – де Люинь.
– Дорогая! Фамилия де Люинь напомнила мне об Иоланте; она была вчера у меня; если бы я знала, что вечер у вас свободен, я бы за вами послала. Ко мне неожиданно приехала Ристори и читала стихи королевы Кармен Сильвы[171] в присутствии автора, – что это было за чудо!
«Какая подлость! – подумала маркиза де Вильпаризи. – Наверно, она об этом на днях и шушукалась с госпожой де Боленкур и с госпожой де Шапоне».
– Я была свободна, но все равно бы не приехала, – сказала она. – Я слышала Ристори в ее лучшие времена, а теперь это развалина. И потом, я не перевариваю стихов Кармен Сильвы. Как-то раз ко мне приводила Ристори герцогиня д’Аоста,[172] и Ристори читала песнь из Дантова «Ада». Вот это было бесподобно!
Алиса, не дрогнув, выдержала удар. Сейчас она была все такая же мраморная. Взгляд у нее был по-прежнему пронизывающий и пустой, горбинка на носу по-прежнему говорила о ее родовитости. Но одна щека облупилась. Подбородок покрывала ни на что непохожая, легкая зеленая и розовая растительность. Еще одна зима пожалуй что свалит ее.
– Если вы любите живопись, посмотрите портрет герцогини де Монморанси, – сказала Леграндену маркиза де Вильпаризи, чтобы прервать комплименты, которые тот опять начал было ей рассыпать.
Воспользовавшись тем, что Легранден отошел, герцогиня Германтская указала на него тетке насмешливо-вопросительным взглядом.
– Это господин Легранден, – вполголоса сказала маркиза де Вильпаризи, – его сестра – маркиза де Говожо, но я думаю, что это имя говорит тебе столько же, сколько и мне.
– Да нет же, я ее прекрасно знаю! – прикрыв рот ладонью, воскликнула герцогиня Германтская. – Вернее сказать, я ее не знаю, но Базену, который неизвестно где встречается с ее мужем, ни с того ни с сего пришло в голову позвать эту толстуху ко мне. Что это было – я вам не могу передать. Она рассказала мне, что была в Лондоне, назвала все картины в British.[173] Прямо от вас я заеду к этому чудищу и подсуну визитную карточку. Не думайте, что это так просто: под предлогом, что она умирает, она всегда дома; зайдете ли вы к ней в семь вечера или в девять утра, она непременно угостит вас пирогом с земляникой.
– Ну конечно, она чудище, – продолжала герцогиня Германтская в ответ на вопросительный взгляд тетки. – Она невозможна: употребляет такие выражения, как «щелкопер», и прочее тому подобное.
– А что значит «щелкопер»? – спросила племянницу маркиза де Вильпаризи.
– Почем я знаю! – в притворном негодовании воскликнула герцогиня. – Да и не желаю знать. Я таких выражений не употребляю.
Убедившись, что тетка действительно не понимает значения слова «щелкопер», герцогиня решила показать, что она женщина образованная, а не только пуристка, и заодно поиздеваться над теткой, как она только что поиздевалась над де Говожо.
– Ну это вот что, – сказала она со смешком, подавляемым остатками напускного раздражения, – его знают все: щелкопер значит писатель, происходит от «щелкать пером». Но это противное слово. От него тошнит, я бы так никогда не сказала. Так он ее брат? До меня это еще не дошло. Впрочем, тут ничего удивительного нет. Она тоже за всеми увивается и за всеми все повторяет, как попугай. Такая же точно подлиза и такая же надоедливая. Теперь это родство не представляет для меня загадки.
– Садись, сейчас принесут чайку, – сказала маркиза де Вильпаризи герцогине Германтской, – поухаживай за собой сама, тебе незачем смотреть портреты твоих прабабушек, ты их знаешь не хуже меня.
Маркиза де Вильпаризи опять села за свой стол и принялась писать. Все окружили ее, а я, воспользовавшись этим, подошел к Леграндену и, не видя ничего предосудительного в том, что он находится у маркизы де Вильпаризи, сказал, не сообразив, что мои слова для него оскорбительны и что он может подумать, что это оскорбление намеренное:
– Раз и вы сочли возможным посетить этот салон, совесть у меня почти чиста.
Легранден вывел из моих слов (по крайней мере, так он отозвался обо мне несколько дней спустя), что я на редкость злой мальчишка, которому доставляет удовольствие делать людям больно.
– Вам следовало сперва поздороваться со мной хотя бы из вежливости, – не подавая мне руки, произнес он резким, грубым тоном, каким никогда прежде при мне не говорил и который, не имея никакой логической связи с обычной его речью, был, однако, непосредственнее и сильнее связан с тем, что он чувствовал. Дело в том, что, раз навсегда решив скрывать иные из своих чувств, мы не думаем о том, как их выразить. И вдруг в нас начинает рычать неведомый отвратительный зверь, приводя порою в такой же ужас того, кто слышит это невольное, эллиптическое и почти неодолимое признание в слабости или в пороке, в какой приводит неожиданное, косвенное и своеобразное сознание преступника, который не в силах долее скрывать, что он – убийца, хотя мы были далеки от этой мысли. Конечно, я прекрасно знал, что идеализм, хотя бы и субъективный, не мешает большим философам быть чревоугодниками или настойчиво добиваться избрания в Академию. Но, откровенно говоря, Леграндену не следовало так часто заявлять, что он из другого мира, поскольку все судорожные проявления его гнева и любезности управлялись желанием занимать хорошее положение в этом мире.
– Естественно, когда меня двадцать раз пытаются куда-нибудь затащить, – вполголоса продолжал он, – то хотя я и волен распоряжаться собой, все-таки не могу же я поступать по-хамски.
Герцогиня Германтская села. Прибавлявшийся к ее имени и присоединявшийся к ее облику герцогский титул отбрасывал вокруг пуфа, на котором она сидела, тень и наполнял салон золотистою густолиственною свежестью Германтских лесов. Меня только удивляло, что родство между герцогиней и лесами уже не читается на ее лице: в нем не было теперь ничего от растительного мира, и разве лишь краснота щек, на которых, казалось бы, должен был быть нарисован герб Германтов, являлась следствием – но не образом – долгих прогулок верхом на свежем воздухе. Позднее, когда я охладел к герцогине, я изучил множество ее черт, в частности (пока я называю только такие, прелесть которых я ощущал уже тогда, только не сумел бы определить) глаза, где, как на картине, было уловлено голубое небо французского полдня, широкое, ясное, даже когда полдень был не солнечный, и голос, по первым хриплым звукам которого можно было подумать, что это говорит какая-нибудь рвань, но по которому текло, как по ступеням комбрейской церкви или по кондитерской на площади, ленивое, маслянистое золото провинциального солнца. В тот вечер, однако, я ничего не различал; жаркое мое внимание мгновенно выпаривало то немногое, что мне удавалось собрать и в чем я мог бы обнаружить какие-то следы имени Германт. Как бы то ни было, я говорил себе, что это та женщина, которую все называют герцогиней Германтской; вот это тело заключало в себе непостижимую жизнь, обозначавшуюся ее именем; оно недавно ввело ее в круг иных существ, в салон, который обвел ее своей чертой со всех сторон и где она вызывала столь бурную реакцию, что там, где обрывалась ее жизнь, мне мерещилась бахрома линии прибоя, служившая ей границей: на окружности, которую вычерчивал на ковре подол ее голубой шелковой юбки, в светлых ее зрачках, в точке пересечения ее забот и воспоминаний, полных непонятных мыслей, презрительных, потешных, любознательных, с образами внешнего мира, которые в них отражались. Пожалуй, я был бы не так взволнован, если бы встретил ее у маркизы де Вильпаризи на вечере, а не на «приемном дне», когда зовут «на чашку чаю», что для женщин означает всего лишь недолгую остановку во время их выхода, на «приемном дне», где они появляются, не снимая шляпы, приносят с собой в анфиладу гостиных воздух улиц и открывают более широкий вид на предвечерний Париж, чем высокие, настежь распахнутые окна, куда врывается стук колес. На герцогине Германтской была соломенная шляпка с васильками, и они напомнили мне не гревшее комбрейские поля солнце далеких времен, под которым я так часто рвал их на косогоре у тансонвильской изгороди, а запах и пыль сумерек, те самые запах и пыль, которые только что, когда герцогиня Германтская шла сквозь них, застилали улицу Мира. С рассеянной и снисходительной улыбкой, двигая сжатыми губами, она зонтиком, точно кончиком щупальца таинственного своего существа, чертила круги на ковре, потом с безучастным вниманием, которое исключает всякое соприкосновение с тем, на что человек смотрит, взгляд ее задерживался поочередно на каждом из нас, потом изучал диваны и кресла, но тогда он смягчался приязнью, которую пробуждает в нашей душе даже какая-нибудь пустячная знакомая вещь – вещь, представляющая собою для нас предмет почти одушевленный; эта мебель была для нее не то, что мы, она каким-то образом принадлежала к ее миру, она была связана с жизнью ее тетки; потом с мебели Бове взгляд ее возвращался к сидевшим на ней