– Расхваливайте ее туалеты сколько хотите, – говорил герцог ворчливым тоном, который он недавно выработал и который смягчал лукавой улыбкой, чтобы никто не принял всерьез его неудовольствия, – но только, ради Бога, не хвалите ее за остроумие, мне легче было бы жить на свете без ее остроумия. Вы, вероятно, имеете в виду ее плохой каламбур о моем брате Паламеде, – продолжал он, прекрасно зная, что ни принцесса, ни ее домашние еще не слыхали этого каламбура, и ликуя при мысли, что ему представляется случай показать свою жену во всем ее блеске. – Во-первых, если женщина, прежде умевшая – тут я спорить не стану – довольно мило острить, сочиняет дешевые каламбуры, то чести это ей не делает, а еще хуже, что каламбур – о моем брате, человеке очень обидчивом, и он может со мной рассориться, – мне только этого не хватало.
– А мы ничего не слыхали. Ориана сочинила каламбур? Наверно, прелестный. Ну, расскажите же!
– Нет, нет, – возражал герцог все еще сердитым тоном, хотя теперь уже явственно слышалась его полушутливость, – я счастлив, что до вас он не дошел. Я ведь действительно очень люблю моего брата.
Теперь пора было заговорить герцогине, и она обращалась к мужу:
– Послушайте, Базен: я не понимаю, на что тут обижаться Паламеду, и вы сами это отлично знаете. Он настолько умен, что не станет злиться на глупую, но нисколько не оскорбительную шутку. Вы так об этом говорите, будто это какая-нибудь гадость, но ведь в том мнении, какое я о нем высказала, ничего же смешного нет, – если б вы так не возмущались, никто не придал бы ему никакого значения. Я отказываюсь вас понимать.
– Мы умираем от любопытства; в чем же все-таки дело?
– Да ничего особенного! – восклицал герцог Германтский. – Вы, может быть, слышали, что мой брат собирается подарить Брезе,[381] замок своей покойной жены, своей сестре Марсант?
– Да, но нам говорили, что она отказалась: ей не нравится местность, и климат для нее неподходящий.
– Именно это кто-то сказал моей жене и заметил, что брат дарит замок сестре не для того, чтобы сделать ей при, а чтобы ее уязвить. «Шарлю, – говорит, – страшная язва». Но ведь вы же знаете, что Брезе – настоящий королевский дворец, стоит он, по всей вероятности, несколько миллионов, раньше это было владение короля, там один из самых красивых французских лесов. Многие были бы рады, если б их эдаким образом уязвили. Так вот, услыхав, что Шарлю называют язвой только за то, что он собирается подарить дивный замок, у Орианы вырвалось – вырвалось невольно, это я могу подтвердить, без всякого злого умысла, прямо-таки с быстротой молнии: «Язва… язва… Ну, значит, он Язвиний Гордый!» Вы, конечно, понимаете, – продолжал герцог, снова взяв ворчливый тон, и обвел взглядом находившихся в гостиной, чтобы уяснить себе, как они оценили остроумие его жены, хотя он довольно скептически относился к познаниям принцессы д’Эпине в области древней истории, – вы, конечно, понимаете, что тут намек на римского императора Тарквиния Гордого;[382] это глупо, это неудачная игра слов, недостойная Орианы. Я не так остроумен, как моя жена, зато я осторожнее, я думаю о последствиях; если, не дай Бог, узнает брат, то выйдет целая история. Самое скверное, – добавил он, – что Паламед в самом деле человек очень высокомерный, да к тому же очень самолюбивый, болезненно воспринимающий то, что толкуют о нем за спиной, даже и не в связи с замком, прозвище «Язвиний Гордый» ему, в общем, подходит, тут я ничего не могу сказать. Остроту моей супруги спасает то, что, даже когда она на грани пошлости, она все-таки остается остроумной и довольно метко определяет людей. Так, то благодаря Язвинию Гордому, то другой остроте, родственные визиты герцога и герцогини пополняли запас рассказов принцессе, и волнение, поднимавшееся от этих визитов, еще долго не утихало после ухода остроумной женщины и ее импресарио. Остротами Орианы угощали сперва избранных, приглашенных (тех, что оставались у принцессы). «Вы слыхали про Язвиния Гордого?» – спрашивала затем принцесса д’Эпине. «Слыхала, – отвечала, краснея, маркиза де Бавено, – от принцессы де Сарсина (Ларошфуко),[383] но только это был уже не совсем точный пересказ. Конечно, гораздо интереснее было бы это услышать так, как все это излагали вам», – добавляла она, словно желая сказать: «услышать под аккомпанемент автора». «Мы говорили о последней остроте Орианы – Ориана только что здесь была», – сообщали гостье, и она приходила в отчаяние оттого, что не пришла час назад. «Как? Ориана была здесь?» – «Ну да! Жаль, что вы не пришли чуточку раньше», – отвечала принцесса д’Эпине, не упрекая недогадливую свою гостью, но давая ей почувствовать, как много она потеряла. Она, мол, сама виновата, что не присутствовала при сотворении мира или на последнем спектакле с участием Карвало.[384] «Как вам понравилась последняя острота Орианы? Я, признаться, в восторге от Язвиния Гордого». Эта же самая «острота» предлагалась в холодном виде и на другой день, за завтраком, ближайшим друзьям, которых только ради этого блюда и звали, и потом еще целую неделю подавалась она под разными соусами. Даже во время ежегодного своего визита к принцессе Пармской принцесса д’Эпине пользовалась случаем, чтобы спросить ее высочество, знает ли она остроту Орианы, и все рассказать ей. «Ах, Язвиний Гордый!» – восклицала принцесса Пармская, и хотя она таращила от восторга глаза a priori, но умоляла дать ей дополнительные сведения, и маркиза д’Эпине не отказывала принцессе Пармской в ее просьбе. «Мне лично рассказ про Язвиния Гордого неизмеримо больше нравится именно в этой редакции», – говорила в заключение маркиза д’Эпине. На самом деле слово «редакция» совсем не подходило к истории этого каламбура, но принцесса д’Эпине, воображавшая, что ей передалось остроумие Германтов, подцепила у Орианы выражения: «сформулировать», «редакция» и употребляла их кстати и некстати. А принцесса Пармская, недолюбливавшая принцессу д’Эпине, находившая, что она – уродина, со слов Курвуазье знавшая, что она скупердяйка, и верившая им, что она злюка, вспомнила, что слово «редакция» она уже слышала от герцогини Германтской, но только не знала, в каких случаях оно уместно. Она и впрямь вообразила, что вся прелесть Язвиния Гордого зависит от редакции, и, хотя неприязненное чувство к этой уродливой и скупой даме у нее не прошло, она не в силах была побороть в себе восхищение тем, как хорошо принцесса д’Эпине усвоила остроумие Германтов, и даже решила пригласить ее в Оперу. Она только сочла за благо сперва посоветоваться с герцогиней Германтской. А принцесса д’Эпине, которая, в противоположность Курвуазье, была всегда чрезвычайно любезна с Орианой и любила ее, что не мешало ей завидовать тому, какие у Орианы большие связи, и слегка обижаться, когда герцогиня прохаживалась при всех насчет ее скупости, – принцесса д’Эпине, вернувшись домой, рассказала, с каким трудом дошел до принцессы Пармской Язвиний Гордый, прибавив, что, мол, сколько же, значит, в Ориане снобизма, раз она способна дружить с такой дурищей. «Если бы даже я и хотела, я бы не могла быть частой гостьей принцессы Пармской – принц д’Эпине ни за что мне бы этого не позволил из-за ее безнравственности, – сказала она ужинавшим у нее друзьям: она имела в виду случаи, будто бы доказывавшие распутство принцессы Пармской, случаи, от начала до конца выдуманные. – Но, откровенно говоря, даже если бы муж у меня был не такой строгий, я бы все-таки к ней не зачастила. Я не понимаю Ориану: как она может постоянно с ней видеться? Я бываю у нее раз в год и с большим трудом высиживаю положенное время».
Что касается тех Курвуазье, которые сидели у Виктюрньены, когда приходила герцогиня Германтская, то ее приход обыкновенно обращал их в бегство, потому что их раздражали «распластывания» перед Орианой. И все же один из Курвуазье остался в день Язвиния Гордого. Он был человек образованный, так что смысл этой шутки до него частично дошел. И Курвуазье начали всем и каждому рассказывать, что Ориана прозвала дядю Паламеда Язвинием Гордым, при этом они отмечали, что прозвище довольно удачное, но выражали недоумение: почему такой шум вокруг Орианы? Такого шума не было бы и вокруг королевы. «Если разобраться, то что собой представляет Ориана? Я не отрицаю, что род Германтов старинный, но Курвуазье не уступают им ни в чем: ни в славе, ни в древности, и родня у нас не менее достойная. Не следует забывать, что, когда в Парчовом лагере[385] английский король спросил Франциска Первого, кто здесь самый знатный сеньор, французский король ответил: „Курвуазье, ваше величество“». Вообще говоря, если бы все Курвуазье присутствовали при том, как Ориана отпускала шутки, они бы их не оценили, потому что они совсем по-иному рассматривали обстоятельства, по поводу которых Ориана острила. Если, например, у какой-нибудь Курвуазье во время приема гостей не хватало стульев, или если, разговаривая с гостьей, но не узнав ее, она путала ее имя, или если слуга задавал ей нелепый вопрос, то раздосадованная хозяйка краснела от стыда, ее бросало в дрожь, такого рода оплошности приводили ее в отчаяние. Если же у нее сидел гость и должна была прийти Ориана, она спрашивала: «Вы с ней знакомы?» – и в ее властном тоне слышалась тревога: она боялась, как бы присутствие незнакомого человека не произвело на Ориану неприятного впечатления. А герцогиня рассказывала о подобных происшествиях, случившихся у нее, так, что Германты хохотали до слез и чуть ли не жалели о том, что это не у них не хватило стульев, что это не они и не их слуги сказали что-нибудь невпопад, что это не к ним пришел человек, которого никто не знал, – вот так же мы завидуем тому, что великих писателей чуждались мужчины и обманывали женщины, ибо если не унижения и не страдания пробудили в них талант, то, во всяком случае, они послужили темой для их произведений.
А еще Курвуазье были неспособны возвыситься до того, чтобы ввести в светскую жизнь новшества, какие вводила герцогиня Германтская, и, приспосабливая ее по внушению безошибочного инстинкта к требованиям времени, претворять в произведение искусства, а ведь чисто рассудочное применение строгих правил дало бы здесь такие же плачевные результаты, как если бы кто-нибудь, стремясь добиться успеха в любви или в политике, начал совершать подвиги Бюсси д’Амбуаза.[386] Когда Курвуазье устраивали семейный ужин или ужин