Огюстен приехал повидаться с ней и хотел увезти ее обратно в Стири.
— Вы приобрели поистине королевскую власть, — сказал он. — Разве этого для вас недостаточно? Почему бы вам не сделаться прежней Виолантой?
— Только теперь я и приобрела эту власть, — ответила Виоланта, — позвольте мне хотя бы в течение нескольких месяцев от нее не отказываться.
Событие, которого Огюстен не предусмотрел, на время избавило Виоланту от мыслей о возвращении домой. Отвергнув десятка два светлостей, стольких же владетельных князей и одного гения, просивших ее руки, она вышла замуж за герцога Богемского, обладавшего чрезвычайной привлекательностью и пятью миллионами дукатов. Весть о возвращении Оноре едва не расторгла этот брак накануне свадьбы. Но болезнь, которой он был поражен, изуродовала его и сделала его фамильярное обращение отвратительным для Виоланты. Она заплакала над суетностью своих желаний, которые когда-то были страстно устремлены к его цветущей плоти, теперь увядшей навсегда. Герцогиня Богемская продолжала очаровывать так же, как очаровывала Виоланта Стирийская; и огромное состояние герцога послужило лишь достойной рамой для произведения искусства, каким она являлась. Произведение искусства превратилось в предмет роскоши, согласно естественной склонности всех земных тел опускаться все ниже и ниже, подчиняясь всемирному закону тяготения. Огюстен удивлялся всему, что она сообщала ему о себе. «Почему, — писал он ей, — герцогиня непрерывно говорит о вещах, которые так презирала Виоланта?»
«Потому что я нравилась бы меньше, если бы была поглощена иными заботами, которые уже одним своим превосходством неприятны и непонятны светским людям. Но мне скучно, мой добрый Огюстен!»
Он приехал повидаться с ней и объяснил ей причину скуки.
— Ваша любовь к музыке, к размышлению, к благотворительности, к одиночеству больше не находит применения. Вас занимает успех, вас удерживают удовольствия. Но счастье можно найти только тогда, когда делаешь то, что любишь всей душой.
— Откуда ты знаешь это, раз ты сам ничего не испытал? — спросила Виоланта.
— Я размышлял над этим, — ответил Огюстен. — Но я надеюсь, что скоро вы почувствуете отвращение к этой пошлой жизни.
Виоланта все больше и больше скучала; она никогда уже не бывала веселой. И вот тогда безнравственность света, к которой до сей поры она относилась равнодушно, поразила и жестоко оскорбила ее. Так суровая погода сражает тело, ослабленное болезнью и неспособное к сопротивлению.
Однажды, когда она одна прогуливалась по пустынной улице, из экипажа, приближения которого она сначала не заметила, вышла какая-то дама и направилась прямо к ней. Подойдя, дама спросила, не Виоланта ли она Богемская, и представилась приятельницей ее покойной матери. Ей очень захотелось вновь увидеть маленькую Виоланту, которую она когда-то держала на коленях. Затем она взволнованно поцеловала ее, обняла за талию и стала так горячо целовать, что Виоланта, не простившись, бросилась бежать со всех ног. На следующий вечер Виоланта отправилась на бал в честь принцессы Мизенской, с которой не была знакома. В принцессе она узнала вчерашнюю даму. Одна из дам, вдова, к которой до сих пор Виоланта относилась с уважением, спросила у нее:
— Хотите, я представлю вас принцессе Мизенской?
— Нет! — ответила Виоланта.
— Не будьте такой робкой, — сказала вдова. — Я уверена, что вы ей понравитесь. Она очень любит красивых женщин.
С этого дня Виоланта приобрела двух смертельных врагов, принцессу и вдову, которые говорили повсюду, что она чудовищно горда и развратна. Виоланта узнала об этом и заплакала от жалости к самой себе и от сознания, что женщины так коварны. Она давно уже привыкли к коварству мужчин. Вскоре она начала каждый вечер говорить мужу:
— Послезавтра мы навсегда уедем в Стири.
Но как раз наступал вечер бала, на котором она надеялась веселиться больше, чем на других, и блеснуть лучшим своим платьем. Глубокая неудовлетворенная потребность в работе воображения, в творчестве, в одинокой созерцательной жизни и в самопожертвовании, доставляя ей страдания и мешая найти в светской жизни хотя бы тень радости, теперь уже слишком притупилась, перестала быть достаточно острой для того, чтобы заставить ее изменить жизнь, отказаться от света и выполнить предначертание своей судьбы. Она продолжала вести пышный и наскучивший ей образ жизни, и постепенно ее существование, которое могло стать очень значительным, сделалось почти ничтожным, являясь лишь печальной тенью благородной судьбы, чьи предначертания она могла бы выполнить, если бы не забывала о них с каждым днем все больше и больше. Великая потребность в любви к ближним, которая, как морской прилив, могла бы омыть ее сердце, встречала на своем пути тысячи плотин, воздвигнутых эгоизмом, кокетством и честолюбием. Доброта нравилась ей теперь только как изящное занятие. Она еще была способна помогать другим, жертвуя деньгами, заботой и досугом, но часть ее души уже ей не принадлежала. Она еще читала и мечтала по утрам, лежа в кровати, но мысли ее были фальшивы, скользили по поверхности, и занята она была только самоанализом, сладострастно и кокетливо любовалась собой, как бы созерцая себя в зеркале. И если бы в это время ей доложили о приходе гостей — у нее не хватило бы силы воли отказать им в приеме, чтобы вновь вернуться к своим мечтаниям или чтению. Теперь в ее представлении очарования времен года существовали только для того, чтобы окрасить ее изящество. Зима сулила ей удовольствие быть кокетливо-зябкой, а веселье охоты сделало ее сердце недоступным грустному очарованию осени. Иногда, гуляя в одиночестве по лесу, она пыталась вновь отыскать естественный источник истинных радостей. Но мрачную красоту леса она нарушала ослепительной яркостью своих платьев. Наслаждаясь своей элегантностью, она не могла радоваться одиночеству и мечтам.
— Мы уедем завтра? — спрашивал герцог.
— Послезавтра, — отвечала Виоланта.
Потом он перестал спрашивать ее об этом. Горевавшему Огюстену Виоланта написала: «Я вернусь, когда немного состарюсь». — «Ах! — ответил Огюстен не раздумывая, — вы отдаете им свою молодость, вы никогда не вернетесь в Стири!»
И она не вернулась.
Будучи молодой, она оставалась в свете, чтобы испытывать на других царственную власть своего изящества, приобретенную ею почти в детские годы. На старости лет она осталась там для того, чтобы за эту власть бороться. Но борьба была напрасной. Она проиграла ее. И до самой смерти она все еще была поглощена попытками вновь завоевать потерянную власть. Огюстен рассчитывал на отвращение. Но он не принимал во внимание одной силы, побеждающей, если она питается тщеславием, и отвращение, и презрение, и скуку: эта сила — привычка.
Светская суетность и меломания Бувара и Пекюше[3]
I. Светская суетность
— Почему бы нам не вести светского образа жизни, раз наше общественное положение теперь упрочено? — спросил Бувар.
Пекюше был почти того же мнения; но для того чтобы блистать в свете, следовало бы изучить вопросы, которые там обсуждались.
Современная литература — вопрос первостепенной важности.
Они подписались на целый ряд различных журналов, пытались писать критические статьи, добиваясь изящества и легкости формы, руководствуясь той целью, какую себе поставили.
Бувар заявил, что всякая критика, даже преподнесенная в шутливой форме, в свете неуместна. И они решили вести беседы о прочитанном, подражая манере светских людей.
Бувар облокачивался о камин и осторожно, боясь запачкать, теребил в руках специально вынутые для этого перчатки. Пекюше он называл для полноты иллюзии то «мадам», то «генерал».
Часто они ограничивались только этим. Но случалось, что один из них обрушивался на какого-нибудь автора, в то время как другой тщетно пытался его остановить. Впрочем, они поносили всех. Леконт де Лиль был слишком бесстрастен, Верлен — слишком чувствителен. Они мечтали о золотой середине, не находя ее.
— Почему Лоти всегда однотонен?
— Все его романы построены на одной ноте.
— У его лиры только одна струна.
— Но и Андре Лори не лучше: он водит нас ежегодно по новым странам и смешивает литературу с географией. Только его форма, пожалуй, неплоха. Что касается Анри де Ренье, то это мистификатор или сумасшедший — одно из двух.
— Брось-ка ты это дело, старина, не этим ты вывезешь современную литературу из ужасного тупика, — говорил Бувар.
— Зачем их насиловать? — говорил Пекюше тоном снисходительного короля. — Может быть, в этих жеребятах течет горячая кровь. Дадим им волю; страшно только, как бы они не промчались мимо цели, если отпустить поводья. Но, в конце концов, даже экстравагантность является признаком богатой натуры.
— Но они сокрушат все барьеры! — кричал Пекюше. Он горячился, наполняя уединенную комнату шумным отрицанием всего и всех: в конце концов, можете говорить сколько вам угодно, что эти строчки разной длины — стихи, я отказываюсь принимать их за что-либо иное, кроме прозы, и к тому же — прозы, лишенной всякого смысла!
У Малларме тоже не больше таланта, чем у других, но зато он блестящий говорун. Какое несчастье, что такой одаренный человек сходит с ума каждый раз, когда берет в руки перо! Эта странная болезнь казалась им необъяснимой. Метерлинк пугает, но пугает грубыми, недостойными театра приемами; его искусство волнует нас подобно преступлению. Это ужасно. И кроме того, его синтаксис поистине жалок.
Они остроумно раскритиковали этот синтаксис, пародируя диалог глагольным спряжением: «Я сказал, что вошла женщина. — Ты сказал, что вошла женщина. — Вы сказали, что вошла женщина. — Почему сказали, что вошла женщина?»
Пекюше хотел послать этот отрывок в «Revue des Deux Mondes», но, послушавшись Бувара, решил сохранить его для того, чтобы выступить с ним в модном салоне. С первого же раза их оценят по заслугам! А затем они смогут дать его в какой-нибудь журнал, и те, кого они раньше других познакомят с этим образчиком остроумия, увидев его впоследствии в печати, вспомнят прошлое, польщенные тем, что они первые вкусили плодов этого остроумия.
Леметр, несмотря на весь его ум, казался им легкомысленным, непочтительным, то педантом, то мещанином; он слишком часто отрекался от самого себя. Особенно слабой была у него форма, но трудность творить к определенным срокам, разделенным друг от друга такими короткими промежутками времени, должна служить ему оправданием. Что касается Франса, то он хорошо пишет, но плохо мыслит, в противоположность Бурже: последний глубок, но его форма прискорбна. Их огорчала мысль, что так редко можно встретить всеобъемлющий талант.
«Однако не так трудно ясно выражать свои мысли», — думал Бувар. Но одной ясности недостаточно, необходимо еще: изящество