Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
В сторону Свана
его детьми. «Я думаю, что у него много хлопот со своей женушкой, живущей на глазах всего Комбре с неким господином де Шарлюс. Это притча во языцех». Мать заметила, что у него, однако, вид не столь грустный в последнее время. «И он не так часто делает теперь жест, унаследованный им от своего отца: не протирает глаза и не проводит рукой по лбу. По-моему, он, в сущности, не любит больше эту женщину». — «Понятно, он ее больше не любит, — ответил дедушка. — Я давно уже получил от него письмо на эту тему, с которым постарался не считаться и которое не оставляет никаких сомнений насчет его чувств — по крайней мере, любви — к своей жене. Но Бог с ним! Почему же вы, однако, не поблагодарили его за Асти?» — прибавил дедушка, обращаясь к свояченицам. «Как не поблагодарили? Простите, мне кажется, я сделала это достаточно тонко и деликатно», — ответила бабушка Флора. «Да, ты прекрасно это устроила: я была от тебя в восторге», — сказала бабушка Селина. «Но ведь и ты тоже нашлась очень ловко». — «Да, я очень довольна своей фразой о любезных соседях». — «Как, вы называете это поблагодарить? — воскликнул дедушка. — Я прекрасно слышал ваши замечания, но, убейте меня, мне не пришло в голову, что они относятся к Свану. Можете быть уверены, что он ничего не понял». — «Ну, это неизвестно. Сван не дурак; я уверена, что он оценил их. Не могла же я, в самом деле, назвать ему число бутылок и цену винаОтец и мать остались одни и сидели некоторое время молча; затем отец сказал: «Ну, если хочешь, пойдем спать». — «Если тебе угодно, мой друг, хотя мне ни капельки спать не хочется; не может быть, однако, чтобы причиной этого было невинное кофейное мороженое; но я вижу свет в буфетной, и так как бедная Франсуаза ожидала меня, то я попрошу ее расстегнуть мне платье, пока ты будешь раздеваться». И мама открыла решетчатую дверь из передней на лестницу. Вскоре я услышал, как она поднимается закрыть в своей комнате окно. Я бесшумно проскользнул в коридор; сердце мое билось так сильно, что я с трудом подвигался вперед, но оно, по крайней мере, билось теперь не от тоски, а от страха и радости. Я увидел внизу на лестнице свет, бросаемый маминой свечой. Потом я увидел ее самое; я устремился к ней. В первое мгновение она посмотрела на меня с удивлением, не понимая, что случилось. Потом лицо ее приняло гневное выражение; она не говорила мне ни слова; и действительно, за гораздо меньшие проступки со мной не разговаривали по нескольку дней. Если бы мама промолвила мне хотя бы одно только слово, то это значило бы, что со мной можно говорить, и это, может быть, показалось бы мне еще более ужасным, как знак того, что, по сравнению с серьезностью наказания, которому мне предстоит подвергнуться, молчание и даже ссора сущие пустяки. Слово было бы равносильно спокойствию, с которым отвечают слуге после того, как принято решение его рассчитать; поцелуем, который дают сыну, отправляющемуся под знамена, и в котором ему было бы отказано, если бы речь шла о какой-нибудь двухдневной размолвке с ним. Но тут мама услышала шаги отца, поднимавшегося из туалетной, куда он ходил раздеваться, и, во избежание сцены, которую он устроил бы мне, сказала, задыхаясь от гнева: «Беги прочь скорее, беги, пусть, по крайней мере, отец не увидит, что ты здесь торчишь как сумасшедший!» Но я твердил ей: «Приходи попрощаться со мной», — устрашенный видом поднимавшегося по стене отблеска свечи отца, но также пользуясь его приближением как средством пошантажировать, в надежде, что мама, испугавшись, как бы отец не застал меня здесь, если она будет упорствовать в своем отказе, согласится сказать мне: «Ступай в свою комнату, я сейчас приду». Но было слишком поздно: отец стоял перед нами. Невольно я пробормотал слова, которых, впрочем, никто не услышал: «Я пропал!»

Этого, однако, не случилось. Отец сплошь и рядом отказывал мне в вещах, на которые мне было дано согласие хартиями более общего характера, октроированными матерью и бабушкой, так как он не считался с «принципами» и пренебрегал «правами человека». По совершенно случайной причине, или даже вовсе без причины, он отменял в последний момент какую-нибудь прогулку, настолько привычную, настолько освященную обычаем, что лишение ее являлось клятвопреступлением, или же, как он сделал это сегодня вечером, задолго до ритуального часа объявлял мне: «Ступай спать, никаких объяснений!» Но именно потому, что отец мой был лишен принципов (в смысле моей бабушки), его, строго говоря, нельзя было назвать человеком нетерпимым. Он бросил на меня изумленный и сердитый взгляд, затем, когда мама взволнованным голосом объяснила ему в нескольких словах, что случилось, сказал ей: «Ну, что же, пойди с ним; раз ты говорила, что тебе не хочется спать, останься с ним немного в его комнате, мне ничего не нужно». — «Но, друг мой, — робко ответила мать, — хочу я спать или нет, это нисколько не меняет дела, нельзя приучать этого ребенка…» — «Но речь идет не о том, чтобы приучать, — сказал отец, пожимая плечами, — ты же видишь, что он огорчен, у него совсем несчастный вид, у этого малыша; не палачи же мы, в самом деле! Вот так славно будет, если ты окажешься причиной его болезни! Так как у него в комнате две кровати, то вели Франсуазе приготовить тебе большую кровать и проведи эту ночь с ним. Ну, покойной ночи; я не такой нервный, как вы, усну и один».

Отца нельзя было благодарить; он был бы раздражен тем, что он называл сантиментами. Я не решался сделать ни одного движения; он стоял еще перед нами, высокий, в белом ночном халате и с повязкой из фиолетового и розового индийского кашемира (он устраивал себе эту повязку с тех пор, как стал страдать невралгиями) в позе Авраама — на гравюре с фрески Беноццо Гоццоли,[14] подаренной мне г-ном Сваном, — приказывающего Сарре оторваться от Исаака. Много воды утекло с тех пор. Лестницы и стены, на которой я увидел медленное приближение отблеска свечи, давно уже не существует. Во мне тоже многое погибло из того, что, мне казалось, будет существовать всегда, и возникло много нового, родившего новые горести и новые радости, которых я не мог бы предвидеть тогда, подобно тому как тогдашние горести и радости с трудом поддаются моему пониманию в настоящее время. Давно прошло то время, когда отец мог сказать маме: «Ступай с мальчиком». Возможность таких часов навсегда исключена для меня. Но с недавних пор я стал очень хорошо различать, если настораживаю слух, рыдания, которые я имел силу сдержать в присутствии отца и которые разразились лишь после того, как я остался наедине с мамой. В действительности они никогда не прекращались; и лишь потому, что жизнь теперь все больше и больше замолкает кругом меня, я снова их слышу, как те монастырские колокола, которые до такой степени бывают заглушены днем уличным шумом, что их совсем не замечаешь, но которые вновь начинают звучать в молчании ночи.

Мама провела эту ночь в моей комнате; после того, как мною совершен был проступок такого сорта, что я примирился уже с необходимостью покинуть семью, родители мои соглашались дать мне больше, чем я когда-нибудь добивался от них в награду за самое примерное поведение. Даже сейчас, когда отец удостаивал меня этой милости, она заключала в себе нечто произвольное и незаслуженное, как и все вообще действия отца, определявшиеся скорее случайными соображениями, чем заранее обдуманным планом. Может быть, даже то, что я называл его суровостью, когда он посылал меня спать, меньше заслуживало этого названия, чем суровость моей матери или бабушки, ибо натура его, более отличная в некоторых отношениях от моей, чем натура матери и бабушки, вероятно, мешала ему до сих пор почувствовать, насколько я бывал несчастен каждый вечер, — обстоятельство, отлично известное моей матери и бабушке; но они слишком любили меня, чтобы согласиться избавить меня от страдания; они хотели научить меня властвовать над ним, чтобы уменьшить мою нервную чувствительность и укрепить мою волю. Что же касается моего отца, любовь которого ко мне носила другой характер, то я не знаю, хватило ли бы у него для этого мужества: единственный раз, когда он понял, что я чувствую себя нехорошо, он сказал матери: «Ступай, утешь его». Мама осталась на всю ночь в моей комнате и, как бы не желая испортить ни одним упреком этих часов, столь отличавшихся от того, на что я был вправе надеяться, ответила Франсуазе, когда та, поняв, что происходит нечто необыкновенное: мама сидит подле меня, держит меня за руку и дает мне плакать, не журя меня, — спросила ее: «Барыня, что это случилось с барчуком, почему он так плачет?» — «Он сам не знает почему, Франсуаза, у него нервы расходились; приготовьте мне поскорее постель и отправляйтесь спать». Таким образом, в первый раз печаль моя рассматривалась не как достойный наказания проступок, но как непроизвольная болезнь, получавшая официальное признание; как расстройство нервов, за которое я не был ответствен; я чувствовал облегчение оттого, что не должен был больше примешивать сомнений к горечи моих слез; я мог плакать безгрешно. Кроме того, я не в малой степени гордился перед Франсуазой крутым поворотом событий, который, через какой-нибудь час после того, как мама отказалась подняться в мою комнату и пренебрежительно велела мне ложиться спать, возвышал меня до достоинства взрослого, сразу сообщал моему горю своего рода зрелость, позволял мне плакать законно. Я должен был, следовательно, чувствовать себя счастливым, — я не был счастлив. Мне казалось, что мама впервые сделала мне уступку, которая должна быть для нее мучительной; что это было ее первое отречение от идеала, созданного ею для меня, и что в первый раз она, столь мужественная, признавала себя побежденной. Мне казалось, что если я только что одержал победу, то это была победа над ней, что моя победа была подобна победе болезни, забот, возраста, что она расслабляла ее волю, насиловала ее разум и что этот вечер, начинавший новую эру, останется в ее жизни как печальная дата. Если бы у меня хватило теперь смелости, я сказал бы маме: «Нет, я не хочу; не ложись

Скачать:TXTPDF

его детьми. «Я думаю, что у него много хлопот со своей женушкой, живущей на глазах всего Комбре с неким господином де Шарлюс. Это притча во языцех». Мать заметила, что у