мило, что невозможно с вами скромничать. Знаю, что ему не совсем бы должно верить, но верю поневоле и благодарю вас, как представителя вкуса и верного стража и покровителя нашей словесности.
Посылаю вам мои бессарабские бредни и желаю, чтоб они вам пригодились. Кланяйтесь от меня цензуре, старинной моей приятельнице; кажется, голубушка еще поумнела. Не понимаю, что могло встревожить ее целомудренность в моих элегических отрывках — однако должно нам настоять из одного честолюбия — отдаю их в полное ваше распоряжение. Предвижу препятствия в напечатании стихов к Овидию, но старушку можно и должно обмануть, ибо она очень глупа — по-видимому, ее настращали моим именем; не называйте меня, а поднесите ей мои стихи под именем кого вам угодно (например, услужливого Плетнева или какого-нибудь нежного путешественника, скитающегося по Тавриде), повторяю вам, она ужасно бестолкова, но впрочем довольно сговорчива. Главное дело в том, чтоб имя мое до нее не дошло, и все будет слажено.
С живейшим удовольствием увидел я в письме вашем несколько строк К. Ф. Рылеева, они порука мне в его дружестве и воспоминании. Обнимите его за меня, любезный Александр Александрович, как я вас обниму при нашем свидании.
Пушкин.
21 июня 1822.
Кишинев.
30. Н. И. ГНЕДИЧУ
27 июня 1822 г.
Из Кишинева в Петербург.
Письмо ваше такое существительное, которому не нужно было прилагательного, чтоб меня искренне обрадовать. От сердца благодарю вас за ваше дружеское попечение. Вы избавили меня от больших хлопот, совершенно обеспечив судьбу «Кавказского пленника». Ваши замечания насчет его недостатков совершенно справедливы и слишком снисходительны; но дело сделано. Пожалейте обо мне: живу меж готов и сарматов; никто не понимает меня. Со мною нет просвещенного Аристарха, пишу как-нибудь, не слыша ни оживительных советов, ни похвал, ни порицаний. Но какова наша цензура? признаюсь, никак не ожидал от нее таких больших успехов в эстетике. Ее критика приносит честь ее вкусу. Принужден с нею согласиться во всем: небесный пламень слишком обыкновенно; долгий поцелуй поставлено слишком на выдержку (trop hasardé [24]). Его томительную негу вкусила тут она вполне — дурно, очень дурно — и потому осмеливаюсь заменить этот киргиз-кайсацкий стишок следующими: какой угодно поцелуй разлуки
Союз любви запечатлел.
Рука с рукой, унынья полны,
Сошли ко брегу в тишине —
И русский в шумной глубине
Уже плывет и пенит волны,
Уже противных скал достиг,
Уже хватается за них.
Вдруг и проч. —
С подобострастием предлагаю эти стихи на рассмотрение цензуры — между тем поздравьте ее от моего имени. Конечно, иные скажут, что эстетика не ее дело; что она должна воздавать Кесареве Кесарю, а Гнедичеве Гнедичу, но мало ли что говорят.
Я отвечал Бестужеву и послал ему кое-что. Нельзя ли опять стравить его с Катениным? любопытно бы. Греч рассмешил меня до слез своею сравнительной скромностию. Жуковскому я также писал, а он и в ус не дует. Нельзя ли его расшевелить? Нельзя ли потревожить и Слёнина, если он купил остальные экземпляры «Руслана»? С нетерпением ожидаю «Шильонского узника»; это не чета «Пери» и достойно такого переводчика, каков певец Громобоя и Старушки. Впрочем, мне досадно, что он переводит, и переводит отрывками — иное дело Тасс, Ариост и Гомер, иное дело песни Маттисона и уродливые повести Мура. Когда-то говорил он мне о поэме «Родрик» Саувея; попросите его от меня, чтоб он оставил его в покое, несмотря на просьбу одной прелестной дамы. Английская словесность начинает иметь влияние на русскую. Думаю, что оно будет полезнее влияния французской поэзии, робкой и жеманной. Тогда некоторые люди упадут, и посмотрим, где очутится Ив. Ив. Дмитриев — с своими чувствами и мыслями, взятыми из Флориана и Легуве. Так-то пророчу я не в своей земле — а между тем не предвижу конца нашей разлуки. Здесь у нас молдованно и тошно; ах, боже мой, что-то с ним делается — судьба его меня беспокоит до крайности — напишите мне об нем, если будете отвечать.
Пушкин.
27 июня.
31. П. А. КАТЕНИНУ
19 июля 1822 г.
Из Кишинева в Петербург.
Ты упрекаешь меня в забывчивости, мой милый: воля твоя! Для малого числа избранных желаю еще увидеть Петербург. Ты, конечно, в этом числе, но дружба — не итальянский глагол piombare [25], ты ее так же хорошо не понимаешь. Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:
И сплетней разбирать игривую затею.
Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них? Я не читал твоей комедии, никто об ней мне не писал; не знаю, задел ли меня Зельский. Может быть, да, вероятнее — нет. Во всяком случае не могу сердиться. Если б я имел что-нибудь на сердце, стал ли бы я говорить о тебе наряду с теми, о которых упоминаю? Лица и отношения слишком различны. Если б уж на то решился, написал ли стих столь слабый и неясный, выбрал ли предметом эпиграммы прекрасный перевод комедии, которую почитал я непереводимою? Как дело ни верти, ты всё меня обижаешь. Надеюсь, моя радость, что это всё минутная туча и что ты любишь меня. Итак, оставим сплетни и поговорим об другом. Ты перевел «Сида»; поздравляю тебя и старого моего Корнеля, «Сид» кажется мне лучшею его трагедиею». Скажи: имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия? Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule. Ridicule [26]! Пощечина, данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! ridicule! Боже мой, она должна произвести более ужаса, чем чаша Атреева. Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимой, по крайней мере постараюсь. Радуюсь, предвидя, что пощечина должна отяготеть на ланите Толченова или Брянского. Благодарю за подробное донесение, знаю, что долг платежом красен, но non erat his locus [27]… Прощай, Эсхил, обнимаю тебя, как поэта и друга…
19 июля.
32. Л. С. ПУШКИНУ и О. С. ПУШКИНОЙ
21 июля 1822 г.
Из Кишинева в Петербург.
Ты на меня дуешься, милый; нехорошо. Пиши мне пожалуйста и как тебе угодно; хоть на шести языках; ни слова тебе не скажу — мне без тебя скучно — что ты делаешь? в службе ли ты? пора, ей-богу пора. Ты меня в пример не бери — если упустишь время, после будешь тужить — в русской службе должно непременно быть 26 лет полковником, если хочешь быть чем-нибудь, когда-нибудь — следственно, разочти; — тебе скажут: учись, служба не пропадет. А я тебе говорю: служи — учение не пропадет. Конечно, я не хочу, чтоб ты был такой же невежда, как В. И. Козлов, да ты и сам не захочешь. Чтение — вот лучшее учение — знаю, что теперь не то у тебя на уме, но всё к лучшему.
Скажи мне — вырос ли ты? Я оставил тебя ребенком, найду молодым человеком; скажи, с кем из моих приятелей ты знаком более? что ты делаешь, что ты пишешь? Если увидишь Катенина, уверь его ради Христа, что в послании моем к Чаадаеву нет ни одного слова об нем; вообрази, что он принял на себя стих И сплетней разбирать игривую затею; я получил от него полукислое письмо, он жалуется, что писем от меня не получил, не моя вина. Пиши мне новости литературные; что мой «Руслан»? не продается? не запретила ли его цензура? дай знать… Если же Слёнин купил его, то где же деньги? а мне в них нужда. Каково идет издание Бестужева? читал ли ты мои стихи, ему посланные? что «Пленник»? Радость моя, хочется мне с вами увидеться; мне в Петербурге дела есть. Не знаю, буду ли к вам, а постараюсь. Мне писали, что Батюшков помешался: быть нельзя; уничтожь это вранье. Что Жуковский, и зачем он ко мне не пишет? Бываешь ли ты у Карамзина? Отвечай мне на все вопросы, если можешь, — и поскорее. Пригласи также Дельвига и Баратынского. Что Вильгельм? есть ли об нем известия?
Прощай.
Отцу пишу в деревню.
21 июля.
Ma bonne et chère amie, je n’ai pas besoin de vos lettres pour me rassurer sur votre amitié, mais elles me sont uniquement nécessaires comme quelque chose qui vient de vous — je vous embrasse et je vous aime — amusez-vous et mariez-vous. [28]
33. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
1 сентября 1822 г.
Из Кишинева в Москву.
1 сентября.
Посуди сам, сколько обрадовали меня знакомые каракулки твоего пера. Почти три года имею про тебя только неверные известия стороною — а здесь не слышу живого слова европейского. Извини меня, если буду говорить с тобою про Толстого, мнение твое мне драгоценно. Ты говоришь, что стихи мои никуда не годятся. Знаю, но мое намерение было не заводить остроумную литературную войну, но резкой обидой отплатить за тайные обиды человека, с которым расстался я приятелем и которого с жаром защищал всякий раз, как представлялся тому случай. Ему показалось забавно сделать из меня неприятеля и смешить на мой счет письмами чердак князя Шаховского, я узнал обо всем, будучи уже сослан, и, почитая мщение одной из первых христианских добродетелей, — в бессилии своего бешенства закидал издали Толстого журнальной грязью. Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии; я не согласен. Куда не досягает меч законов, туда достает бич сатиры. Горацианская сатира, тонкая, легкая и веселая, не устоит против угрюмой злости тяжелого пасквиля. Сам Вольтер это чувствовал. Ты упрекаешь меня в том, что из Кишинева, под эгидою ссылки, печатаю ругательства на человека, живущего в Москве. Но тогда я не сомневался в своем возвращении. Намерение мое было ехать в Москву, где только и могу совершенно очиститься. Столь явное нападение на графа Толстого не есть малодушие. Сказывают, что он написал на меня что-то ужасное. Журналисты должны были принять отзыв человека, обруганного в их журнале. Можно подумать, что я с ними заодно, и это меня бесит. Впрочем, я свое дело сделал и с Толстым на бумаге более связываться не хочу. Я бы мог оправдаться перед тобой сильнее и яснее, но уважаю твои связи с человеком, который так мало на тебя походит.
Каченовский представитель какого-то мнения! voilà des mots qui hurlent de se trouver ensemble [29]. Мне жаль, что ты не вполне ценишь прелестный талант Баратынского. Он более чем подражатель подражателей, он полон истинной элегической поэзии. «Шильонского узника» еще не читал. То, что видел в «Сыне отечества», прелестно…
Он на столбе, как вешний цвет,
Висел с