простонародья в том, что на их стороне «подлинный» государь-император Петр III.
Пугачеву верили также потому, что, попадая под обаяние самозванческой харизмы, хотели верить в возможность социальной правды на земле, хотя основания этой веры были различными у разных сословных групп населения.
Казацкое селение на берегу Урала. Акварель (начало XIX века).
Подчеркнем и еще один фактор, обусловливавший поведение участников протестного движения. Много раз звучавшие изустно и в документальном виде восхваления повстанцами своего вожака не обязательно должны оцениваться нами как неприкрытая корыстная лесть. На деле это могло быть и выражением тех надежд, которые возлагались простецами на «императора Петра III» в форме ненавязчивого совета. Подобные «советы» царям в протестной истории России отнюдь не редкость. Уподобление предводителя идеальному типу монарха подспудно внушало необходимость добродетельного, «праведного» поведения. В то же время панегирик мог служить маской, скрывавшей осознание истинных характеристик правителя, и попыткой изменить его поведение, хитроумно воздействуя на его самолюбие. В этом смысле можно было бы сказать, что «короля делает свита». И наконец, такие восхваления могли служить защитой от собственных страхов, приводивших к стремлению убедить всех, и себя в том числе, в величии правителя.
Заметим, что самозванческая интрига в основном развивалась в среде яицких казаков, от которых Пугачев получил своеобразный кредит доверия. Для остального же простонародья достаточно было уверений с их стороны, ибо казаки издавна служили объектом народной идеализации, их образ жизни вызывал подражание. Отсюда и готовность верить в то, во что поверили казаки, – в истинность повстанческого «Петра III». В показаниях на допросе судьи пугачевской Военной коллегии И. А. Творогова этот мотив выступает со всей красноречивостью: «Злодея почитал я прямо за истиннаго государя Петра третьяго, потому, во-первых, что яицкия казаки приняли и почитали его таким; во-вторых, старыя салдаты, так, как и разночинцы, попадающия разными случаями в нашу толпу, уверяли о злодее, что он подлинной государь; а в-третьих, вся чернь, как-то: заводския и помещичьи крестьяня, приклонялись к нему с радостию и были усердны, снабжая толпу нашу людьми и всем тем, что бы от них ни потребовано было, безоговорочно» [89; 162]. Подобного рода свидетельские показания в судебно-следственных материалах встречаются часто.
Кроме того, подоплекой самозванческой харизмы, испытываемых к Пугачеву-Петру III симпатий и доверия можно считать усиление крепостнического произвола – в социальном плане и рост податных повинностей – в экономической сфере, характерных для XVIII столетия. Политическая же подоплека инициировалась откровенной нестабильностью общества в эпоху «дворских бурь». Попеременное царство женщин и младенцев фокусировало внимание на фигуре внука Петра I, а следовательно, продолжателя династии. С правлением Петра III был резон надеяться на стабилизацию верховной власти и прекращение дво-рянско-чиновного произвола, когда страной правил временщик. В условиях признания казаками в Пугачеве Петра III произошло удвоение харизмы. Харизма Пугачева органично соединилась с сакральной ценностью царской власти, что не могло не усиливать ощущение им своей избранности, особой предназначенности. Высокая самооценка стала завышенной.
Об уверенном поведении народного «царя-батюшки» во множестве свидетельствуют сохранившиеся показания очевидцев: «Потом, вошед в церковь, приказал попам служить молебен и на ектениях упоминать себя государем, а всемилостивейшей государыни высочайшее имя исключить» [89; 141 – 142]. Или: «Идя походом из Казани на Пензу, Пугачев взял Алатырь. Прежде всего он велел отрубить голову городничему, а на утро следующего дня согнать народ в собор приносить присягу. Собрался народ, собор переполнен, только посредине дорожка оставлена, царские двери в алтарь отворены. Вошел Пугачев и, не снимая шапки, прошел прямо в алтарь и сел на престол; весь народ как увидел это, так и пал на колени – ясное дело, что истинный царь, тут же все и присягу приняли» [53; 9][37]. «Выбрав» себе «государя», казаки, по свидетельству Пугачева, стали оказывать ему «яко царю, приличное учтивство» [36; 71]. Это почтение проявлялось и в постоянном именовании Пугачева-Петра III «надежей-государем», «батюшкой» и т. п.
Изучение протестного поведения Пугачева и пугачевцев в контексте их эпохи требует обращения к театрализованным формам народной культуры, для того чтобы полнее осветить внутреннюю сущность бунта, который сам по себе зрелищен и всегда нацелен на визуальное восприятие. Следовательно, театральный код закономерно должен присутствовать в историческом исследовании. Благодаря этому высвечивается социокультурная организация пространства, выстроенного самим Пугачевым. Оно населяется «робятами без слов», мальчиками-пажами, названой императрицей, «фельдмаршалами» и другими персонажами, для которых, как и для самого Пугачева, чрезвычайно важным был момент переодевания. То есть костюм как составляющая спектакля входил в пугачевскую версию «игры в царя».
Поэтому прочному вживанию Пугачева в роль Петра III способствовал и его внешний вид. Он отличался от других «богатым казачьим, донским манером, платьем и убором лошадиным». Позже Пугачев привез из Яицкого городка «красную ленту, такую, какия… на генералах видал, и ту ленту надевал он на себя под кафтан». Чтобы нарядить «царя-батюшку», казаки привезли ему «бешмет канаватной, зипун зеленой суконной, шапку красную, кушак, а сапоги были куплены Мясниковым» [89; 106, 131]. В казацком фольклоре повстанческий вождь и «по обличью» был царем. Носил он «парчовый кафтан, кармазинный зипун, полосатые канаватные шаровары запущены в сапоги, а сапоги козловые с желтой оторочкой… Шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и золотой кистью, а кафтан с зипуном обшиты широким, в ладонь, прозументом» [59; 217]. Имитацией государевых были дары Пугачева, например своему тестю П. М. Кузнецову – лисьей шубы, покрытой зеленым сукном и халатом.
Одним словом, нарядная, изукрашенная одежда становилась важным элементом в механизме идентификации Пугачева, в обосновании его претензий на царское имя. В этой связи символичен эпизод «Капитанской дочки», когда Гринев одаривает Пугачева, в то время испытывавшего лишения, знаменитым «заячьим тулупчиком»: «Бродяга был чрезвычайно доволен моим подарком. Он проводил меня до кибитки и сказал с низким поклоном: “Спасибо, ваше благородие! Награди вас господь за вашу добродетель. Век не забуду ваших милостей”».
Этот дар, как можно предположить, имел глубокую культурную подоплеку. В те времена простонародью запрещалось носить одежду из натуральных мехов (зайца). Это была привилегия господ. Поэтому подарок Гринева повышал статус Пугачева, усиливая его высокую самооценку.
Обращение к образу зайца знаменательно и само по себе. Как известно, в средневековье зайцы символизировали христиан. В Псалтири, например, есть такие слова – «камень – прибежище зайцем». С канонической точки зрения эти слова надо понимать так: «Камень – церкви, а зайцы – христьяне, иже прибегают во церковь Божию от враг». Подтверждает эти суждения и загадка о зайце и сове, в которой отразились народно-поэтические представления: «Что есть: бел щит, а на беле щите бел заяц; и прилетел орел, и взял зайца, и отнес на небо, и ста на том месте сова?» На этот вопрос дается следующий ответ: «Бел щит – свет, а заяц – правда на земли, и отъиде правда на небо, а сова на земли остася – кривда» [42; 51 – 52]. Следовательно, «заячий тулупчик» должен был подчеркнуть высокий статус Пугачева, его адресованность ко вселенской правде, гарантом которой на земле является «истинный» царь.
С другой стороны, известно, что «во всех славянских верованиях отмечается связь зайца с чертом или злым духом. Так, например, широко распространены у славян былички о черте, который появляется в образе зайца; о зайце-оборотне, который якобы водит путника в глухом лесу, а затем с шумом исчезает в вихре» и т. д. [18; 143]. Поэтому пушкинский сюжет подспудно мог обозначать связь Пугачева-Петра III с изнаночным царством, неназойливо, но настойчиво проводить мысль о самозванстве названого императора. Таким образом, заметим, что художественный вымысел произведения не помешал автору уловить и прорисовать неоднозначный, двойственный образ повстанческого вождя, соответствовавший переходному характеру эпохи. Подобную глубину интуитивного проникновения в прошлое не раз демонстрировал Пушкин и на других страницах, посвященных Пугачеву.
Новой концепции «первого монарха» бунт противопоставил традиционную концепцию «народного царя-батюшки», которая прочными узами была связана с царистской мифологией, а применительно к пугачевщине – также и с самозванческой харизмой. Как и любому самозванцу, для закрепления идентичности Пугачеву-Петру III требовалось постоянно «лепить» в сознании «подданных» свой образ как истинного царя. О том, что такие попытки не без успеха предпринимались самозваным «амператором Петром Федаровичем», свидетельствуют его именные манифесты и указы. «Точно верьте: в начале Бог, а потом на земли я сам, властительный ваш государь», – убеждал он башкир Оренбургской губернии в указе от 1 октября 1773 года [33; 26].
Иногда в заявлениях самозванца дело доходило до полного самообожествления. «Глава армии, светлый государь дву светов, я, великий и величайший повелитель всех Российских земель, сторон и жилищ, надо всеми тварьми и самодержец и сильнейшей своей руке, я есмь…» – безапелляционно сообщалось в преамбуле именного указа атаману В. И. Торнову в декабре 1773 года [33; 41]. В увещании пугачевского полковника Ивана Грязнова жителям Челябинска обнаруживаем любопытный параллелизм повстанческого Петра III и Христа, дошедший фактически до их отождествления: «Господь наш Иисус Христос желает и произвести соизволяет своим святым промыслом Россию от ига работы, какой же, говорю я вам, – всему свету известно» [88; 74][38].
Названый император в глазах своих «подданных» проникался божественной энергией и соединялся с Богом. Соответственно, коль скоро сакральная природа Пугачева-Петра III сомнений у повстанцев долгое время не вызывала, то, следовательно, вождь восставших мог считать себя верховным распорядителем людских жизней и судеб. Поэтому он полагал возможным распоряжаться душами людей: печься об их спасении («И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни» [33; 48]) либо лишать их такой возможности. В связи с этим обратим внимание на текст казачьей исторической песни «Поп Емеля», главный персонаж которой, обращаясь к казакам, просит их: «Головы рубите, а душ не губите» [66; 154]. Похожие мотивы играли роль и во время опричных казней Ивана Грозного, когда «ни царь, ни родственники казненных не делали вкладов за упокой их души… тем самым их души и на том свете лишались предстательства и заступничества со стороны церкви» [131; 194].
Вероятно, сознанием своего права вершить «высший суд» над людскими судьбами следует объяснять тот факт, что самозваный император публично призывал восставших к насильственным расправам и – более того – сам грозил ими: «А когда повелению господина скорым времянем отвратите и придете на мой гнев, то мои подданные от меня, не ожидав хорошее упование, милосердия в уже не просили, чтоб на мой гнев в противность не пришол; для чего точно я присягаю именем божиим, после чего прощать не буду, ей-ей». «Кто не повинуется и противится: бояр, генерал, майор, капитан и иные – голову рубить, имение взять. Стойте против них, голову рубите, если есть имущество, привезите царю: